Что движет солнце и светила (сборник)
Шрифт:
— Горим!
Рыба услышал крик Ольги и засмеялся. Глупая, она не понимает, что это не пожар, это — очистительное пламя, способное всё вернуть к единой первооснове — частицам, из которых, как из кирпичиков, сложатся новые прекрасные сущности, и, может быть, это случится даже не на Земле, а где-то далеко-далеко за пределами Солнечной системы…
— Помогите!
По-вороньи хриплый голос незнакомой Рыбе женщины звучал резко и пронзительно. Беспутница! Да знает ли она, что в её гнилой крови полно зловредного песка и пыли, и всё это засорило сердце — до бесчувствия, онемения и полного отупения. И только огонь, сиятельный, восхитительный, прекрасный огонь, освободит её душу. Она, как куколка
— Не тревожьтесь! — крикнул Рыба. — Не тревожьтесь о том, что вы называете любовью. Любовь — это не комбинация двух или нескольких тел, и это не земные привязанности, которые милы и драгоценны вам. Всё это быстротечно! И растворяясь навечно, вы, может, поймёте суть любви…
Он простёр руки вперёд, как трибун, и его выспренние слова, возможно, привели бы несчастных в ещё большее смятение. Но они ничего не слышали.
— Это ты сделал? — крикнула Ольга. — Ты!
От неё струился запах пота и чего-то противно-кислого, может быть, именно так пахнет отработанный адреналин, выходя из пор кожи. Ольга протянула к нему руки, и он увидел, как страх в её глазах сменился смиренным, молящим выражением:
— Зачем? Миленький, хорошенький…
Она что-то продолжала говорить. А он, вздрогнув от отчаяния, никак не мог связать эту испуганную женщину с полуобгоревшими волосами с той, которую когда-то называл «милюся моя» и страшно удивился, когда в письмах Чехова к жене увидел это обращение, и ещё массу других прозвищ, которыми Антон Павлович баловал Ольгу Леонардовну. И вспомнив это, Рыба затянул, как молитву:
— Милая моя собака, эксплуататорша души моей, мамуся моя дивная, Книпшиц милая, лютераночка, «дуська», пупсик милый, карапузик мой, балбесик, крокодильчик, попугайчик, окунь мой, крокодил души моей, Зюзик, жена-цаца, жулик мой милый, мордуся моя милая, светик мой, таракаша, милая моя лошадка, лошадиная моя собачка, индюшечка, дудочка, собачка моя заморская, кашалотик мой милый, лягушечка моя, комарик, конопляночка, бабуся моя, умственная женщина, ангел мой…Ангел мой! «Моё сердце всегда тебя любило и было нежно к тебе, и никогда я от тебя этого не скрывал, никогда, никогда, и ты обвиняешь меня в чёрствости, просто так, здорово живёшь. По письму твоему судя в общем, ты хочешь и ждёшь какого-то объяснения, какого-то длинного разговора — с серьёзными лицами, с серьёзными последствиями; а я не знаю, что сказать тебе, кроме одного, что я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, ещё долго, т. е. что я тебя люблю — и больше ничего». И больше ничего! Да-да, Антон Павлович, точно: и больше ничего…
Пламя охватило и самого Рыбу, но он не чувствовал боли. В комнате, по которой летали черные хлопья гари, что-то трещало, взрывалось и злобно шипело. Лёша с громким криком метнул в окно настольную лампу — брызнули осколки стекла, и тут же свежий поток воздуха, прибавив огню силы, на мгновенье освежил лицо Рыбы. И только после этого он почувствовал жгучую, невыносимую боль в затылке.
Но его опалил не огонь, а простая, чёткая мысль: «Им тоже больно! Очищение огнём — это всё равно что пройти всеми кругами ада. Имел ли я право заставлять их страдать? Истина выращивается в душе другого медленно и терпеливо… Если, конечно, сам знаешь, что такое истина. Несбывшееся и сбывшееся, прошлое и будущее чем лучше или хуже настоящего? Но душа моя падает в прах и тлен, и души их — о, какая мука! — обращаются в ничто, и кто их оживит?»
Всего лишь за секунду, а может, и того меньше, пронеслась
«Вчера в одной из квартир дома № 17 по ул. Красноармейской произошёл пожар, в результате которого погибли двое мужчин и две женщины. Обстоятельства происшедшего расследуются».
— Фиг вам! Ни за что не расследуете! — злорадно рассмеялась Нинка-одноножка, прочитав эту коротенькую заметку в городской газете. Он, когда уже вошёл в квартиру, дымился, как паровоз. И только я знаю, в чём дело…
— А? — откликнулся Чекушка, недавно ставший её сожителем; он, приняв свои законные двести граммулек, уже давно задремал, разомлев в тепле Нинкиной комнатушки. — Ещё, что ли, сгонять за пузырём?
— Счас! — огрызнулась Нинка. — У меня, сучья ты башка, не зарплата, а инвалидское пособие — кот наплакал! Завтра и хлеба не на что купить…
— А я бутылки сдам, — успокоил ее Чекушка. — Вон десять «чебурашек» в сумке, видишь?
— Заткнись, — сказала Нинка и поморщилась: И зачем я с тобой, дурдизель, связалась? Ай, дура я, ладушка замурзанная! Ну почему я такая жалостливая?
— Не причитай, — попросил Чекушка. — Надоело слушать…
— Ну чё ты, кашалот, очком гвозди рвёшь?
Нинка возмутилась, и заматюкалась, и, решив показать, кто в этой хибаре хозяин, даже костылём замахнулась, но робкий её сожитель, усовестившись, принялся что-то нечленораздельно бубнить и мычать в ответ. В критических ситуациях он всегда притворялся изрядно пьяным.
Поняв, что Чекушка по своему обыкновению пошёл на попятую и даже вроде как задремывает, Нинка и сама уронила голову на стол. Но не потому, что её одолел хмельной морок. Просто она не хотела, чтобы Чекушка видел, как по её щекам катятся слёзы. Она считалась бой-бабой, и на самом деле прошла все огни и воды; никто бы даже и не подумал, что Нинка-одноножка способна разнюниться.
Иногда она задумывалась, для чего человек живёт и за что ему определено Богом так много мучений, и что это за такое — любовь, и почему она так напоминает луну — с её переменчивостью, то прибываниями, то убываниями, и обратной стороной, скрытой от взгляда с Земли. А может, любовь — это что-то вроде призрака: все о ней говорят, но мало кто видел. И чувствовал.
Нинка-одноножка сама пришла к такому выводу, и ведать не ведая о грустном и ироничном французе Ларошфуко, который утверждал то же самое.
Чекушка взял её за душу удивительно просто. Однажды, когда вся их компания, набрав пива, расположилась на задах рынка, он пошёл по маленькой нужде за большой мусорный контейнер. Вернулся оттуда с букетом роз. Цветы, правда, были мятые, лепестки осыпались при каждом резком движении, но это всё-таки был букет! И Чекушка нес его осторожно, как некую драгоценность.
Нинка уже и не помнила, когда мужчина в последний раз дарил ей цветы. Это было так давно, в той жизни, которая пахла мандаринами и свежими простынями, чудным утренним кофе и жёлтыми нарциссами в узкой хрустальной вазе, но всё в одночасье кончилось: отца, директора кооперативного магазина, отправили в места довольно отдалённые; у матери случился инфаркт, из которого она не выкарабкалась, и Нину, не ведавшую до того печалей, определили в детдом, так и кончилась её прекрасная эпоха.
Нинка, конечно, оценила джентльменский жест Чекушки. И, не смотря на то, что Рыба по-прежнему её интересовал, она всё-таки приютила у себя галантного бездомного бича.