Что с тобой случилось, мальчик?
Шрифт:
Написал им, что хотел увидеть Венецию и Маргарет Тэтчер. Подписался.
Фига с два отпустили. Утром запихнули в санитарную машину с решётками. Сопровождающего дали — солдата с карабином, узбека. У него были мои документы и сумка.
Ехали долго. Куда-то в горы, где снег лежал. К вечеру стали перед какими-то воротами. На гудок они распахнулись. Проехали мимо голых деревьев, и я увидел длинный облезлый двухэтажный дом с зарешеченными окнами.
Подумал, тюрьма, оказалось — психбольница.
Что за
Как-то ты сказал, что нужно жить в настоящем времени. И на полную катушку. И твойКрамер тоже твердил мне, что надо быть сразу здесь и теперь.
Не хочу я мучиться в этом вашем настоящем времени, когда здорового человека без суда запирают в психушку. Которая, может быть, хуже тюрьмы.
Я ведь тебе не все рассказал, когда вернулся. Знаю, ты не стал бы злорадствовать, но все же в душе мог подумать: «Так тебе и надо, если решился на такое, причинил столько горя…»
И вправду, получается так, что приношу тебе одни огорчения.
Не знаю, о чём ты думал, пока меня не было два с половиной месяца. Даже в милицию не пошёл, не объявил всесоюзный розыск. Правильно сделал. Иначе не известно, чем бы всё это кончилось. Опасно вмешивать в эти дела ещё и милицию. Только зря матери звонил. И бабушке с дедушкой. Нарвался на очередные телефонные скандалы. Сам виноват.
Сколько раз, сидя в этой психбольнице, я пытался переслать тебе письмо, хоть записку, чтоб ты узнал, где я нахожусь, забрал домой.
Не разрешали никакой переписки. Будь у меня деньги, я мог бы подкупить санитаров, да все до копейки осталось в комендатуре.
Ух и тянулось время! Почти как теперь. Если б не придумал себе это сочинение, которое сейчас пишу, наверняка в самом деле сошёл бы с ума. А тогда ничем не мог себя занять. Палата, куда меня поместили, была тесной, на двенадцать человек. Кроме одного здоровенного дебила с бритой головой, который всегда ходил полуголый, в одних кальсонах, все были нормальные, здоровые люди.
Всем нам утром раздавали таблетки. К счастью, никто не следил, едим мы их или нет. Ясвои накапливал в тумбочке, а потом выбрасывал в уборную. Потом мы тащились в столовую. Все в одинаковых застиранных и дырявых зелёных пижамах становились в очередь к раздаточному окну, где повар наливал в тарелку черпак жидкой манной каши. Рядом стоял таз с нарезанным хлебом. Хлеба можно было брать сколько захочешь. И ещё из титана каждый наливал себе в стакан чай, похожий цветом на мочу.
После завтрака — «трудотерапия». Сидели за длинными столами в большой комнате, клеили из картона коробочки для каких-то приборов.
Перед обедом выпускали гулять. Я надевал поверх пижамы свою одежду, куртку. И всё равно было холодно брести по круговой тропинке в снегу, мимо высокой кирпичной ограды с кусками битого стекла наверху.
Часто был туман. Каркали вороны.
Если б ты знал, как хотелось домой! Самое страшное — никто не говорил, сколько меня здесь продержат. Пришёл новый, 1984 год, а 7 января был мой день рождения.
Среди нас был таксист из города Кутаиси. Верующий в бога. Он сказал, что мне повезло, что я родился в день рождения Христа.
Поздно вечером, когда все уже храпели на своих койках, он вывел меня в коридор к зарешеченному окну и заставил повторять вслед за ним какие-то молитвы. Я подумал: «Кто его знает, вдруг поможет?» Повторял.
Помнишь, ты мне говорил, что не все так просто. Что есть невидимый мир. Давал читать ксерокс с книжки Циолковского «Неизвестные разумные силы», рассказывал биографию Христа.
Там, в психушке, я про все это вспомнил.
Между прочим, этот таксист из Кутаиси (его звали Зураб) всё время жутко волновался за свою семью. Стонал по ночам, плакал.
Дело в том, что раньше он жил в одном доме с родной матерью и сестрой. И вот когда сестра вышла замуж, они дали кому-то взятку и выгнали его вместе с тремя детьми и женой на улицу. Оказывается, не у одного меня такая мать.
И нигде им не давали жилья. Нигде не мог добиться правды. Нашёл на пустыре какой-то сарай. С тех пор они там живут. Без электричества. Без водопровода. Сложил печку, воровал дрова, топил. Дети ходили в школу, болели. Так тянулось несколько лет. Он рассказывал, что и Брежневу писал, и в Верховный
Совет. Приезжали к ним комиссии, ахали, охали. Но никто не помог.
И когда умерла младшая дочка, он совсем отчаялся, дал телеграмму в Организацию Объединённых Наций. На свою голову. Тут же прикатила «скорая», забрали его, засадили в эту самую психушку.
Ещё в нашей палате был Алёша — седой парень из Белоруссии с диагнозом «шизофрения». Оказывается, когда его мобилизовали и привезли в воинскую часть, первое, что он увидел, это плац и турник, на котором висели подвешенные за руки два солдата. По их голым спинам лупцевали ремнями старослужащие.
И этот парень, ещё не надевший военной формы, отказался служить, отказался даже войти в казарму. Представь себе, что ему пришлось перенести. Чуть не год мытарили. В конце концов записали в документах, что у него галлюцинации, шизофрения. Отправили лечиться.
А дней за десять до того, как меня выпустили, в соседней палате появился самый интересный человек из тех, с кем я там познакомился, тоже москвич. Его взяли высоко в горах над Новым Афоном. Из-за него эти последние дни стали для меня самыми важными. Он записал мой московский телефон, обещал звонить, когда вернётся в Москву, — и сдержал своё слово.