Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Тяжело шлепая по лужам, подошли нукеры, помогли обоим раздеться до пояса, одни унесли одежду, другие повели к хану и старикам.
В спину дул холодный ветер, весеннее солнце грело лицо и грудь.
Хан смотрел прямо перед собой, и, только когда двое натягивали Хочбару на лицо черную папаху, почти повиснув на ней с двух сторон, и папаха наползала уже на глаза, Хочбар увидел глаза хана и белые губы, которые он пытался сжать.
Потом папаха сдвинулась вниз, наступила чернота, и в этой черноте постепенно исчезли звуки. Все, кроме тяжелого собственного дыхания. Папаху сверху затянули
Мусалав шел зигзагом, что-то там казалось ему под завязанной его папахой, в это что-то он пытался воткнуть нож и каждый раз попадал в воздух. Потом на секунду он перекрыл солнце, влажный живот Хочбара оказался в тени, и, тут же ощутив эту тень, Хочбар отбросил нож и прыгнул, рубанув вниз, как колесом, своими сцепленными огромными ручищами, повалил его и прижал к земле.
Несколько секунд они еще барахтались, потом Хочбар вдруг сел на корточки, ножом Мусалава разрезал веревку на свой папахе и стал тянуть папаху наверх, постепенно открывая подбородок со следом веревки, потное лицо и бритую голову.
Кричали хамобатцы, гудел оркестр, воздух был свеж и необыкновенно приятен.
Столетний орешник на краю площади треснул под весом людей. Обломилась ветка, и тут же весь орешник стал распадаться на глазах, обнажая гнилую желто-черную сердцевину, оттуда неслись визги и смех. Мусалав, тоже потный и тоже со следом веревки на подбородке, посмотрел туда, потом на собственное отражение в небольшой лужице у ног, плюнул в это отражение и вогнал бы кинжал себе в живот, если бы сидящий рядом Хочбар не подставил ногу… Кинжал воткнулся в войлочную подметку. Оба попыхтели, вытаскивая его.
— У нас в Дагестане совсем не так много животов, — сказал Хочбар, — и среди них твой далеко не худший, хотя вчера, признаюсь, я думал по-другому… Я бы хотел иметь такого кунака, как ты, мы бы много говорили и, может быть, лучше поняли бы друг друга, во всяком случае ты меня, — Хочбар встал и так постоял, пока разломавшийся орешник и то, что там происходило, перестало интересовать площадь, и тогда крикнул. От громкого крика он закашлялся и, кашляя, подождал, пока стало совсем тихо.
— Казикумухский молодой хан во время поединка вел себя как воин и боец. Был отважен и честен. А если кто-нибудь считает не так, пусть выйдет и скажет об этом так громко, как говорю сейчас я, — он посмотрел туда, откуда мяукали, но было тихо.
— Музыканты, — крикнул тогда Хочбар, — мне кажется, что теперь вы можете играть громко с чистой совестью.
Хан махнул рукой, музыканты задудели что есть мочи, толпа закричала.
Через площадь они шли рядом, Мусалав чувствовал, как холодный ветер обдувает лицо, сердце в груди билось мощными толчками, и он почему-то вдруг пожелал отдать жизнь за этого огромного гидатлинца с длинными, как у обезьяны, руками и даже хотел сказать что-то
Хочбар по дороге что-то пробормотал, что Мусалав не слышал, только заметил, что Хочбар сам себе кивнул головой. Уже подойдя к хану, они увидели, что тот глядит в землю, что он строг и соглашается с почтенными старцами, которые, перебивая друг друга, горячо говорили о том, что полковник совершил ошибку и, не зная обычая гор, обидел гостя, а также, превратно все доложив хану, поставил всех в неловкое положение.
Полковник плюнул, повернулся и пошел к площади, кожаная желтая отполированная седлом заплата на его штанах поблескивала на солнце.
К вечеру праздничные ленты на столбе обвисли и еле шевелились… аул успокоился, площадь была пуста. Буза и грузинское душистое вино сделали свое дело, половина музыкантов спали на своих местах, лишь трое, ужасаясь сами себе, пытались играть. С очень близкого расстояния лицо у полковника было совсем рыжим и добродушным, пахло от него молоком.
— Даже если твою родину вот-вот зальет море, — мысли у Хочбара были крупными, казалось, их можно подержать на ладони, он поднял ладонь и посмотрел на нее, — ее нельзя было покидать. Я понимаю тебя, где найдешь такие горы, но все же?!
— Мою родину не зальет, — наконец выдавил из себя полковник и потряс перед носом Хочбара рыжим пальцем.
— Зальет, — успокоил его Хочбар, — если она ниже моря, не может быть иначе… Я бы проводил тебя, но, поверь, у меня такое важное дело здесь…
Мусалав, потный, разгоряченный, счастливый, что-то говорил, говорил в углу сотникам. Хочбар вышел во двор, в светлом еще небе появились звезды, лохматая могучая собака, мученически закинув голову, подвывала музыкантам, на крыльце плакал пьяный полковник. Хочбару было жалко его.
Он вылил себе на голову кувшин воды, зачерпнул еще, с полным кувшином вернулся и громко объявил, что дорога у него дальняя и что на прощанье он хотел бы сказать то, что всегда говорил его отец, а перед отцом дед. Смочил музыканту лицо и голову, с сомнением поглядел на него и попросил играть самую простую мелодию. Потом налил себе в рог бузы и сказал:
— Пусть будет хорошо хорошим, пусть будет плохо всем плохим. Пусть, час рожденья проклиная, скрипя зубами в маете, все подлецы и негодяи умрут от боли в животе. Пусть кара подлеца достанет и в сакле и среди дворца, чтоб не осталось в Дагестане ни труса больше, ни лжеца!
Скалы, угрюмые и дикие, обрывались рядом с колесом фаэтона, там, внизу под облаками, гулко ревела невидимая река. Синее небо казалось ледяным.
Заза опять икала и тяжело дышала, открыв рот, ее испуг был неприятен, и Саадат нарочно показывала ей провалы между бревнами, составляющими полотно дороги. Через эти провалы ничего не было видно, кроме плотных, будто не проткнешь, облаков, и Саадат рассказала, что часто бывает, когда огромная рука поднимается оттуда и хватает за колеса фаэтоны, лошадей за хвосты, а пеших за горло.