Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
— Ну редкие, ну густые, — сказал Черемыш не скоро, когда въехали на Виноградова, — смехота переживать… Папаша здоров?
— Спит папаша, — ответил Чижов и подул на руку.
— Ну и ладно, — Черемыш сперва не понял ответа, поверил так, потом вдруг удивился, покрутил головой и засмеялся.
— Ты чего?
— Если потонем, папаша тебе этого факта не простит, пришел, скажет, и не разбудил, как гад…
Для секретности «Зверь» был ошвартован у пирса подплава, и в начале пирса стоял дополнительный часовой. Пахло печным
«Витязь», портовый буксир с медной трубой, отрабатывал задним ходом и сильно, как на картинке, дымил, он приволок спасательный вельбот с «амика», в цинковые банки на таких вельботах запрессовывались не только НЗ и медикаменты, но и глупости вроде валериановых капель, всех это почему-то сердило, и вельботы звали «ресторанами». На пирсе, раздраженно попыхивая длинной папиросой, широко расставив ноги, стоял Пеночка, лейтенант Пунченок — помпотех бригады.
— Ну где я вам возьму лист, — сразу напустился он на Черемыша, — заварите броняшку, а лист зачем?!
— Сми-ирна! — крикнул Андрейчук.
«Смирно» следовало командовать в тот момент, когда ботинок командира ступал на палубу. Андрейчук запоздал, Чижов недовольно покачал головой и отдал честь кормовому флагу.
«Витязь» подработал винтом, чтобы не царапнуть иностранный вельбот.
— У них в НЗ, — почему-то шепотом сказал Чижову начхоз, — есть валериановые капли и трубочный табак, — и хихикнул, — комедия при нашей работе, а? Ресторан, а?
— Что ты цирк устраиваешь, — заорал Пунченок Черемышу, — ну где я тебе возьму лист, ну хочешь, мной заваривай, ну эх! Что мне, листа жалко?.. Я тоже боевой офицер…
Чижов спустился вниз, в каюту, и сел на диван. Гудела вентиляция, пахло нагретым маслом, сырой ветер задувал в открытый иллюминатор, шевелил бахрому плюшевой портьеры, и четкий солнечный круг отпечатывался на клепаной двери. Чижов откинул голову и сразу же представил белую Тасину шею, которую он целует, затем сунул голову под кран, вода была ледяная, заломило затылок, но он терпел, вытерся жестким полотенцем и взял лоцию Белого моря, подаренную друзьями к дню рождения. Титульный лист был разлинован красным карандашом. Синей тушью друзья написали здесь жизненные рекомендации: «Будь краток, точен, тверд. Андрей», «Береги обнову снову, а честь смолоду. Никита», «Жизнь дается один раз… Вадим». Последнюю написал Валерик и размазал: «Давай пожмем друг другу руки и в дальний путь на долгие года».
Надо было работать, а он все видел, как Тася снимает туфли с крепких белых ног.
— Начхоз, а, начхоз, — слышал он стонущий голос Макаревича, — вы рыбу приказали загрузить, а, начхоз?..
— Вестовой, чаю, — крикнул он в коридор, — покрепче!
«Валенки, валенки, не подшиты, стареньки», — пела трансляция.
Чижов сел на лоцию и уже не отвлекался.
В восемь подали автобусы прямо на пирс — команды поехали в Дом флота. Утро было жаркое, на Двине купались. В доме флота было пусто и гулко, в затемненном
Замполит бригады Дидур — местный, как и Чижов, помор — небольшой, голубоглазый, в прошлом из политотдела Рыбфлота, пришел с женой, тоже маленькой, крепенькой, в зеленой кофте с оленями. И смеяться она стала сразу же, еще до того, как началось смешно. Из всех не смеялся один начхоз.
— Товарищ замполит, — обратился он к Дидуру, серьезно глядя на экран и сделав брови домиком, — я прошу, чтобы песню про валенки по трансляции никогда не исполняли, ее исполняют в том смысле, что я задерживаю обмен обуви… А я обмен обуви никогда не задерживаю.
В половине десятого того же погожего воскресного дня Тася шла тем же путем, которым несколько часов назад проехал на «додже» Чижов, в сумочке лежал вызов на телефонный переговор с теткой из Рыбинска. Тетка была единственная оставшаяся Тасина родня, не пробросаешься, хоть и жаль воскресного утра, а иди. Никогда она не чувствовала себя такой ладной и красивой, как сейчас, и поглядела в спину старичка с судками, чтоб тот обернулся, так она проверила силу своего взгляда, старичок обернуться не обернулся, но совсем неожиданно споткнулся, в судках плеснуло, старичок испугался. Тася же смутилась и перешла на другую сторону. Был выходной, окна двухэтажных домов были открыты, и в одном играл патефон. Там сидел матросик с козьей ножкой и глядел на улицу, а в комнате танцевали.
С крыльца Валерик с тревогой следил, как Молибога гонял по тротуару на его коляске, коляска день ото дня становилась шикарнее, ручки на передачу теперь были наборные, полосатенькие.
— Ну, — одобрительно сказал Молибога, подъехав. Только что помытые доски крыльца еще парили и пахли чистотой.
— Два, понимаешь, ХВЗ, — сказал Валерик Тасе, — а направляющее чкаловское, — такая уж у него манера говорить, будто всю неделю они только и обсуждали его коляску. — Ох-хо-хо, — заохал он, разглядывая Тасю, — золотые, без пяти серебряные, — это про часы.
— Я на переговорный, — строго сказала Тася, — тетка двоюродная вызывает к десяти ноль-ноль, вся моя родня — не пробросаешься, — и показала зелененький вызов с печатью.
— Лопай, — сказал Молибога и протянул Тасе пакетик халвы.
Валерка же поехал ее проводить, он любил провожать и беседовать дорогой.
Пропылил грузовик с реэвакуированными, худенькие дети с узлов махали руками.
— В Ленинграде кошка стоит четыре тыщи, — объявил Валерка.
С Валеркой можно было говорить о Чижове, и от предчувствия разговора у Таси сладко сдавило грудь.
— Ты в школе с кем сидел? — приступила Тася.
— Со Слоном… — Валерка вспотел, кроме того, он прислушивался к одному ему слышному скрипу в коляске. — Не сидел я с Тоськой, — вдруг заявил он, — и не подбирайся…
Тася угостила его Молибогиной халвой.
— Я не люблю, — наврала она про халву.
Валерка не спорил и халву съел.