Что-то было в темноте, но никто не видел
Шрифт:
И правда, всю жизнь мое сердце билось как чувствительный механизм, а не как бравый воин, и с первого удара оно при виде замерзшего цветка или окоченевшей птички сжималось вернее, чем при виде их же, но живых и невредимых. Это в каком-то смысле объясняло то, что случилось дальше.
Я подобрал светлую прядь, на память, и спрятал ее в карман. Несколько мертвых волосков, которые будут напоминать мне о любимой.
Начальник с лицом маньяка прикатил следом за нами в шикарной машине, уж не знаю, как она выдержала скачки по ухабам проселочной дороги. Мы ждали его,
Он вышел из машины, кутаясь в теплую шубу из выдры, и велел солдатам отвести нас к длинным строениям из темного дерева.
Снег скруглил углы. Вот уже несколько дней мелкие хлопья летели на нас с неба и бесшумно устилали белым ковром землю между бараками.
Комендант лагеря, уж не знаю как, обнаружил, что недра этой местности богаты отличным гранитом, и решил замостить весь двор и проселочную дорогу заодно.
Под ледяными хлопьями, которыми осыпало нас свинцовое зимнее небо, мы ковыряли мерзлую землю и извлекали камни. А потом старались, как могли, сделать из них брусчатку — придавали более-менее кубическую форму, орудуя киркой, отбойным молотком и наконец ножовкой.
Мать Миникайф выбыла первой. Отец рвал и метал, но поделать ничего не смог. Она слишком мерзла, слишком ослабла, и вдобавок маленький поляк однажды попросил ее подержать камень и так неудачно ударил киркой, что отхватил ей два пальца на правой руке.
Два дня спустя старуха Жаво отправилась к коменданту. Ее широкое белесое лицо было похоже теперь на свежую картофелину, а трехпалая рука на перевязи выглядела оскорблением всему и вся на ее пути. Она сказала свое секретное слово и вернулась проститься с дочерью.
После этого нас, кто еще держался, осталось только шестеро. Я не считаю Миникайф, которая с каждым днем все больше походила на окружавший нас снег, и белизной, и невесомостью.
Но эта милая снежинка, которую я любил все сильней, продолжала мучить словарь в поисках забытого слова. Время от времени охранники уводили ее куда-то на часок, можно было только догадываться, зачем; возвращалась она еще бестелеснее прежнего и снова принималась бормотать.
Я слушал ее и все чаще замечал в перечне незнакомые мне слова. «Джаримол, Термолит, Брамосифер, Дуг…»
Расчищая заметенную снегом дорогу, я надеялся только на зиму: быть может, ее рассудок сохранится в холоде и безумие отступит.
Когда нас привезли в лагерь, я заметил по ту сторону колючей проволоки озерцо. В нем плескалась стайка уток, которых туманы над голой пустошью и мертвые деревья, похоже, ничуть не смущали. Звуковым фоном наших первых дней было кряканье утиной флотилии. Хоть что-то отрадное, даже погода казалась не столь скверной, так хорошо себя чувствовали пернатые соседи.
А потом один придурок из гестаповцев взял да и швырнул осколочную гранату в самую середину их лужи. Утки даже не улетели, когда он замахивался. Слишком невинные создания для
Дело наше продвигалась еле-еле. И то сказать, много ли мы могли наработать при таком скверном питании и температуре ниже нуля, которую нам все труднее было переносить.
Почти все не на шутку разболелись. Высокий блондин еле волочил ноги и стал похож на загнанную лошадь, которая вот-вот падет.
Отец Миникайф отлынивал, только делал вид, что работает, иной раз ковырялся по нескольку часов с одним камнем. Мадам Ямамото тоже сильно сдала. Даже маленький поляк, самый молодой из нас, выглядел лет на сто. А Миникайф по-прежнему бубнила нараспев: «Гармода, Дритограл, Монторелик, Базатер…»
В общем, только мазохист и я еще были мало-мальски в состоянии работать. Совместными усилиями мы едва продвигали дорогу на метр в неделю. И от работы бок о бок с этим человеком, которого я ненавидел, мне было совсем тошно.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Мы хватились отца Миникайф утром, на рассвете.
Конечно, заглянули под его койку — мало ли, упал, откатился к стене. Но там ничего не было. Только пыль и сквозняки.
Мы переглянулись, всем стало не по себе: что бы ни случилось, все шишки повалятся на нас.
И мы не ошиблись.
Вошел охранник, чтобы отвести нас на работу. Мы стояли ровненько в ряд, постели заправлены, головы обриты, пижамы в полоску. Он сразу заметил, что одного не хватает. Посмотрел на нас так, что стало ясно: за ним не заржавеет, и спросил, куда девался старый хрыч.
Мы молчали — а что мы могли сказать, если не знали? Он начал злиться. Сказал, мол, раз мы не желаем отвечать, он сейчас позовет коменданта, а тому вряд ли понравится, что его потревожили в такую рань, так что, если кто с ним еще незнаком, все узнают, каково иметь с ним дело.
И тогда тихим охрипшим голосом заговорил поляк. Он сказал, что мы ничего не знаем, что, проснувшись, нашли его койку такой, как сейчас: пустой и незастеленной.
Охранник ответил, что он и слушать не желает враки польского пидора и что, если мы не скажем, где старик, нам всем не поздоровится. Он подошел к нам вплотную и уставился прямо в глаза.
Тут отважился высокий блондин, он повторил примерно то же, что сказал поляк, но очень ласковым, прямо-таки медовым тоном, словно обращался к младшей сестренке.
Охраннику не понравилось, что его держат за младшую сестренку. Он еще приосанился и рявкнул, что это он уже слышал и нечего вешать ему лапшу на уши, а блондинистому козлу зубы в глотку вобьет, если тот еще пасть откроет. После этого он повернулся и ушел, качая головой вправо-влево.
Вскоре пожаловал сам комендант, весь из себя чистенький и элегантный в своей меховой шубе.