Что я любил
Шрифт:
При хриплом настойчивом звуке этого имени тело ее выгибалось от желания, голова запрокидывалась, и один из нас овладевал ею прямо там, возле инструмента — задирал ей сзади розовое платье, стаскивал с нее узенькие трусики — цвета и фасоны всякий раз менялись — и входил в нее, а она громко стонала от наслаждения. Или один из нас тащил ее под пальму в кадке, валил на пол, раздвигал ей ноги и яростно предавался с ней любви, а она в голос кричала от страсти и билась в оргазме. Сколько семени изверглось во время этих фантазий — сказать совестно. Идиотизма в моей порнушке было не больше, чем в любой другой, да и какой мужчина не предавался в воображении запретным ласкам в объятиях жены лучшего друга, но все-таки эта тайна заставляла меня страдать. Я потом неизменно думал об Эрике и о Билле. Иногда я пытался вообразить на месте Вайолет другую
Билл с головой ушел в новую серию, посвященную цифрам. Как и в "Путешествии О", каждая из самостоятельных работ представляла собой стеклянный куб, но на этот раз высота ребра была не тридцать сантиметров, как раньше, а шестьдесят. Билл черпал свое вдохновение из источников самых разнообразных: тут тебе и каббалистика, и физика, и система счета в бейсболе, и биржевые сводки. С каждой из цифр от ноля до девяти он играл отдельно, каждой был отведен свой короб, и каждую он рисовал, вырезал, ваял, выгибал и преломлял до полной неузнаваемости. Билл смешивал воедино фигуры, предметы, книги, оконца, и в каждом кубе непременно присутствовало слово — написанное название самой цифры.
Весь этот художественный неугомон был густо замешен на "цифровых" аллюзиях. Вот лишь некоторые из них: пустое место, дырка, стрижка "под ноль" и рулетка; монотеизм и индивидуальность; диалектика, и инь с ян; Пресвятая Троица, три парки, и три желания; седьмое небо, семь сфер семи планет или семь низших сефирот; девять муз, девять кругов ада и девять миров скандинавской мифологии плюс многочисленные намеки на день сегодняшний, вроде "Пяти простых уроков идеального брака" и "Стройных бедер за семь дней". Программу Общества анонимных алкоголиков, поскольку она предусматривает двенадцать обязательных этапов, можно было распознать сразу в двух кубах — там, где единица, и там, где двойка.
А на дне куба с шестеркой я разглядел книжицу под названием "Шесть самых распространенных родительских ошибок". Книжка была крохотная, но совсем как настоящая. Попадались и каламбуры — ребусы, причем тщательно замаскированные, вроде "семья" — "7 я", "три" — "усзца", "поз", "Авсзя" и прочее в том же духе.
Билл не мог обойти стороной рифмы, так что они тоже нашли свое отражение, как вербальное, так и зрительное. На одной из стеклянных стенок куба с цифрой "восемь" можно было увидеть пересекающиеся осисистемы координат — ось Xи ось Y.Была и иностранная рифма. В кубе с тройкой человечек в кандалах и полосатой одежде, в какой обыкновенно карикатуристы изображают арестантов, приоткрывал дверь тюремной камеры. Рифма была "drei" — "frei". Если присмотреться, то на стеклянной грани проступало нацарапанное слово "drei", а на самом дне куба валялась маленькая черно-белая фотография, вырезанная из книжки. На ней были изображены ворота Освенцима с надписью ARBEIT MACHT FREI [10] .
10
Труд делает свободным (нем.).
Вокруг каждой цифры прихотливая пляска ассоциаций сплеталась в крохотный вывихнутый мир, причем вывихнутость варьировалась по степени интенсивности от сновидения, в котором реализуются подсознательные желания, до ночного кошмара. Несмотря на пеструю тесноту, у зрителя не возникало ощущения, что все плывет перед глазами или что голова идет кругом. Каждый предмет, рисунок, кусочек текста, каждая картинка или фигурка занимали в стеклянных кубах строго свое место, определенное сообразно логике, пусть даже совершенно безумной, но все равно логике числовых, изобразительных и вербальных ассоциаций. И совершенно поразительную роль в этом играл цвет. Каждой цифре соответствовал некий основополагающий тон. Билла давно занимал гетевский цветовой круг и то, как его преломлял в своих густо записанных полотнах-галлюцинациях Альфред Иенсен. Кстати, на его картинах тоже были цифры. Так вот, за каждой цифрой закреплялся особый цвет, причем сюда входили черный и белый, как у Гете, но без учета предложенных Гете значений. Билл сделал ноль и единицу белыми, двойку — синей, тройку — красной,
"Цифровая" серия предстала творением мастера, находящегося в самом расцвете творческих сил. Как и все предыдущие работы Билла, это сплетение символов производило эффект замедленного взрыва. Чем дольше я смотрел на небольшие по размеру конструкции, тем ближе была та грань, за которой они вдруг разлетятся в клочья из-за безумного внутреннего напряжения. Передо мной находились компактные, четко структурированные смысловые бомбы, Билл пронизал их извилистыми корнями обнаженного смысла — того особого "общественного договора", который возникает из соположения завитушек, загогулин, черточек и линий.
Кое-где внятно читался намек на неизбежные сложности понимания: обрывок тетрадного листа с домашней работой Марка по математике, изгрызенный карандаш и то, что мне больше всего нравилось, — фигурка мальчугана, которого сморил мертвый сон прямо за партой, так что из — под щеки торчал раскрытый учебник алгебры. Как выяснилось, все эти аллегории скуки в кубе с девяткой носили куда более личный характер, чем могло показаться на первый взгляд. По словам Билла, у Марка настолько плохо обстояли дела с учебой, что директор осторожно порекомендовал родителям подыскать сыну другую школу, причем всячески подчеркивал, что речь идет отнюдь не об исключении, а скорее об индивидуальной несовместимости ученика и конкретного учебного заведения. У мальчика неплохие способности, но все упирается в его несобранность и отсутствие дисциплины. Возможно, ему было бы легче в школе с более щадящим подходом. Билл часами висел на телефоне, обсуждая с Люсиль, куда отдать Марка, и наконец было решено, что мальчик пойдет в "учебное заведение с прогрессивной методикой", но не в Нью-Йорке, а в пригороде Принстона. Школу нашла Люсиль, и Марка туда брали, но с одним условием: он должен был повторить год и снова пойти в восьмой класс. Так что осенью, когда Марку исполнилось четырнадцать, он переехал к матери и отчиму в Принстон, а в Нью-Йорк стал приезжать только на выходные.
За год он вытянулся на пятнадцать сантиметров. Мальчуган, который играл со мной в шахматы, превратился в долговязого недоросля, но характер его остался прежним. Я в жизни не встречал никого столь же лишенного даже малейшего намека на подростковую неуклюжесть. В нем была поразительная легкость: легкое тело, легкий нрав, невесомая поступь, грациозные движения. Но Билла постоянно беспокоила его вялость по отношению к учебе. Учился он неровно, в табеле "отлично" перемежалось с "очень плохо". Из уст педагогов все чаще звучали слова "безответственный", "ленится", "недорабатывает". Я в утешение говорил Биллу обычные банальности, дескать, Марк еще человек незрелый, но время все меняет, и перечислял имена великих, не подававших в школьные годы никаких надежд, а также первых учеников, из которых так ничего и не вышло. Мои душеспасительные беседы почти всегда действовали безотказно, и Билл начинал смотреть на вещи веселее.
— Марк это перерастет, — уверенно говорил он. — Ему просто нужно время. Он еще найдет свою дорогу и всему научится.
Во время своих приездов в Нью-Йорк Марк начал заходить ко мне. Обычно это было по воскресеньям, ближе к вечеру, перед его возвращением в Принстон. Я ждал, когда на лестнице раздадутся его шаги, когда он постучит в дверь и войдет в квартиру со своим всегдашним открытым и безмятежным лицом. Как правило, у него была с собой какая-нибудь работа, которую он собирался мне показать. Незадолго до этого Марк начал мастерить небольшие коллажики из журнальных картинок, и иногда выходило кое — что интересное.
Однажды весной он появился у меня на пороге с большим пластиковым пакетом в руках. Пропуская его в квартиру, я вдруг заметил, что за ту неделю, что мы не виделись, он еще подрос.
— Смотри-ка, ты меня почти догнал, — сказал я. — Так скоро отца перерастешь!
Марк, который до этого улыбался, вдруг окрысился:
— Не хочу я расти, — буркнул он. — Хватит с меня. Я и так высокий.
— А сколько ты уже? Метр семьдесят пять? Ну, для мужчины маловато.