Что я любил
Шрифт:
Мы шагали по улице.
— Я очень рад, что пришел, — сказал я. — У вас хорошие стихи, по-настоящему хорошие. Мне жаль, что мы с вами так редко видимся — особенно теперь, когда мы с Марком так хорошо общаемся.
Она повернула голову и непонимающе посмотрела на меня:
— Разве вы общаетесь больше, чем раньше?
Я даже остановился:
— Ну конечно, из-за комнаты.
Люсиль тоже замедлила шаг. Свет фонаря еще резче прочертил глубокие носогубные складки. Лицо по-прежнему оставалось озадаченным.
— Какой, простите, комнаты?
Я чувствовал, как что-то все сильнее теснит мне грудь.
— Ну как же, я отдал ему комнату Мэтью под мастерскую. Еще прошлой
Люсиль уже шла вперед.
— Я впервые об этом слышу, — прозвучал ее ровный голос.
У меня на языке вертелось сразу несколько вопросов, но шаги Люсиль становились все быстрее и быстрее. Она взмахом руки подозвала такси и повернулась ко мне, чтобы проститься.
— Спасибо, что пришли, — прозвучала наконец та, пропущенная фраза.
Губы Люсиль не улыбались, только в глазах чуть блеснул огонек.
— Это вам спасибо, — ответил я, беря ее за руку.
Можно было, конечно, поцеловать Люсиль на прощание, и в какое-то мгновение я даже собирался это сделать, но ее решительно вздернутый подбородок и плотно сжатые губы заставили меня передумать, так что я ограничился рукопожатием.
Оказалось, что мы уже вышли на западную часть Бродвея. Люсиль села в такси, машина тронулась, а я смотрел ей вслед.
В небе над Вашингтон-сквер стояла луна. Было еще не так поздно. Лунный серп, перечеркнутый клочковатым облаком, казался почти близнецом нарисованного месяца с одной ранней картины Гойи, которую я рассматривал буквально несколько часов назад. Это была картина из "ведьминской" серии. На ней ведьмы кольцом обступали Пана, изображенного в обличье козла, и, несмотря на свою омерзительную свиту, сам языческий бог, пустоглазый и придурковатый, производил впечатление почти безобидное. Две ведьмы подносили ему младенцев, одного изнуренного, серого, и другого — пухленького и розового. Пан, судя по тому, как развернуто его копыто, предпочел того, что поупитанней. Переходя улицу, я вспомнил о ведьме из пряничного домика и о жалобах Вайолет на материнский приворот. Интересно, что же она хотела сказать про Люсиль? И почему Марк молчит о комнате? В чем тут дело? Может, спросить его? Но в самом вопросе: "Почему ты ни слова не сказал матери о комнате Мэтью?" — уже заключался какой-то абсурд. Когда я повернул на Грин-стрит и направился по тротуару прямо к дому, я ясно ощущал, что настроение у меня внезапно испортилось. Со мною вместе домой шла тоска.
В последующие месяцы ночная жизнь Марка становилась все активнее. Я слышал его шаги на лестнице, когда, прыгая через две ступеньки, он мчался вниз навстречу вечеру. Там, внизу, смеялись и визжали девчонки, а парни орали и ругались грубыми мужскими голосами. Харпо пришлось потесниться. Теперь его место в душе Марка заняли модные диджеи и музыка техно. Штаны, которые он носил, становились все шире и шире, но с его гладкого юношеского лица по-прежнему не сходило выражение детского изумления, и он, как и раньше, тянулся ко мне. Когда мы разговаривали, он либо подпирал кухонную стену, вертя в руках какой-нибудь шпатель, либо в буквальном смысле болтался в дверях, ухватившись пальцами за притолоку и свесив ноги вниз. Странно, но я практически не помню содержания наших бесед. Разговор Марка был банален и незатейлив, но всегда виртуозно подан. Именно это и сохранилось в памяти лучше всего — серьезный, печальный голос, взрывы хохота и расслабленные движения длинного тела.
Но одним январским субботним утром в наших отношениях внезапно наметился перелом, для меня совершенно неожиданный. Я сидел на кухне с газетой и чашкой кофе, и вдруг откуда-то из дальней комнаты донесся тихий звук, похожий на свист. Я застыл,
Между нами никогда даже речи не было о том, что Марк может ночевать в моей квартире, и меня разозлило, что он посмел явиться сюда за полночь, не спросив у меня разрешения. На полу кучей валялись его рюкзак, куртка и кроссовка, почему-то одна. Я взглянул на стену, где висел рисунок Мэта. Прямо на стекло рамы была прилеплена фотография пяти худосочных девиц в мини-юбках и туфлях на платформе. Над их головами красовалась надпись: "Девочки из клуба "Мы". Моя злость превратилась в бешенство. Я подошел к кровати, схватил Марка за плечо и хорошенько тряхнул. Он застонал, открыл глаза и воззрился на меня, явно не узнавая, потом пробормотал:
— Да пошел ты…
— Что ты здесь делаешь? — процедил я.
Он заморгал:
— Дядя Лео…
Он попытался улыбнуться, потом приподнялся на локте и обвел комнату взглядом. Полуоткрытый рот и отвисшая челюсть придавали его лицу бессмысленное и даже дебильное выражение.
— О-о-ох, — зевнул он. — Ну, чего такого, чего вы так сердитесь-то?
— Послушай, Марк, это моя квартира. Я разрешил тебе пользоваться комнатой, чтобы ты мог работать или слушать музыку, но оставаться здесь ночевать без спроса нельзя. Билл и Вайолет, наверное, с ума сходят от беспокойства.
В глазах Марка мало-помалу появилось осмысленное выражение.
— Конечно, — пролепетал он. — Просто я не мог попасть наверх. Я не знал, что делать, и поэтому пришел к вам, но раз было уже слишком поздно, я решил вас не будить. Я же знаю, вы плохо спите.
Последнюю фразу он произнес, наклонив голову набок.
— Ты что, потерял ключ от отцовской квартиры? — спросил я уже спокойнее.
— Я сам не знаю, как это получилось. Все остальные на месте, а его нет. Наверное, соскользнул с кольца. Я побоялся будить Вайолет и папу, а потом вспомнил про ключ от вашей квартиры. Не надо было, конечно, — закончил он со вздохом.
— Иди-ка ты сейчас наверх и скажи Биллу с Вайолет, что с тобой все в порядке.
— Уже иду.
В прихожей Марк тронул меня за руку и произнес, заглядывая в глаза:
— Дядя Лео, я хочу, чтобы вы знали, я считаю вас своим другом. Настоящим другом.
После его ухода я пошел на кухню, где меня ждал совершенно остывший кофе. Я уже и сам был не рад своей вспышке. То, что Марк натворил, он сделал не со зла, а по недомыслию. Разве я ему когда-нибудь говорил, что ему запрещается здесь ночевать? Дело тут было не в Марке, а в Мэтью. Почему меня так потряс вид взрослого мужского тела на кровати моего сына? Может, потому, что этот почти двухметровый недоросль посягнул на незримый, но священный для меня облик одиннадцатилетнего мальчугана, которому эта кровать все еще принадлежала? Не знаю, может быть, хотя по-настоящему я вскипел, только увидев наклейку на рамке. Я ведь предупреждал Марка, что картина на стене — единственный неприкосновенный предмет во всей комнате, и он согласился: