Что я любил
Шрифт:
Сколько раз потом я корил себя за то, что стал свидетелем этих мгновений. Еще там, в мастерской, когда я видел их двоих на полу, осознание собственного одиночества сомкнулось вокруг меня, как запаянная стеклянная реторта. Я был человеком из коридора, наблюдавшим за финальной сценой, разыгрывающейся внутри комнаты, где я провел бесчисленные часы, но порога которой так и не посмел тогда переступить И все-таки я счастлив, что видел Вайолет, прильнувшую к Биллу в последние отведенные им минуты, и, наверное, тогда я тоже знал, что мне должно это видеть, поэтому не отводил глаз и не уходил на лестницу Я стоял в дверях и смотрел, пока не раздался звонок и не вошли двое молоденьких полицейских, прибывших исполнить свой долг — околачиваться в квартире покойного до прихода медэксперта, который констатирует смерть Билла и официально установит ее естественную причину.
Часть третья
Отец как-то рассказывал, как он однажды заблудился. Ему тогда едва исполнилось десять лет. У его
Через много лет после смерти отца я пережил нечто подобное в Нью-Йорке. Приехал один мой коллега, преподававший в Париже, и мы договорились встретиться в баре его отеля. Портье объяснил мне, как туда пройти, и я очутился в длинном сверкающем коридоре с мраморным полом, по которому мне навстречу шагал человек в куртке. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что незнакомец, приближающийся ко мне, — это я сам, вернее, мое отражение в зеркале, укрепленном на торцевой стене коридора.
Подобная краткосрочная дезориентация — штука довольно распространенная, но она занимает меня все сильнее и сильнее, поскольку позволяет увидеть, до какой степени зыбка наша способность к узнаванию. Не далее как неделю назад я плеснул себе в стакан апельсинового сока, оказавшегося при ближайшим рассмотрении молоком. Однако, взяв его в рот, я не сразу понял, что это молоко. Я решил, что это сок, только поразительно мерзкий на вкус, притом что молоко я на самом деле очень люблю. Главное здесь то, что я ожидал одного, а получил другое.
Ошеломляющая остраненность, возникающая в таких ситуациях, когда знакомое становится абсолютно незнакомым, это не просто злая шутка разума, а результат утраты внешних ориентиров, которые формируют восприятие. Не заблудись мой отец в лесу, он мгновенно узнал бы свой дом. Знай я, что в конце коридора зеркало, я бы тут же увидел в нем свое отражение. Соотнеси я жидкость в стакане с молоком, у нее был бы совершенно нормальный вкус. В течение года после смерти Билла я постоянно терял ориентировку в пространстве, то есть либо не понимал, что передо мной, либо не знал, как понять то, что вижу. Разумеется, это не могло не наложить на меня отпечатка: я пребываю в состоянии какого-то перманентного беспокойства. Иногда, конечно, случается, что отпускает, но, как правило, я существую с этим подспудным ощущением потерянности, притаившимся за повседневным распорядком жизни.
Занятная штука жизнь. Долгие годы размышляя об исторической обусловленности в живописи и о том, как это влияет на восприятие, я в конечном итоге оказался в положении Дюрера, рисовавшего носорога с чужих слов. В результате получилось существо, имеющее сильное сходство с настоящим носорогом, но тем не менее какие-то очень значимые черты изображены неверно. То же самое происходит со мной, когда я пытаюсь воссоздать в памяти людей или события, которые были частью моей жизни в год смерти Билла. Разумеется, если речь идет о живых персонажах, они, по определению, трудно поддаются описанию, а может быть, и вовсе не поддаются, но я все равно допустил большое количество настолько серьезных ошибок, что всю картину следует считать искаженной.
С проблемой четкого видения, как в жизни, так и в искусстве, я столкнулся задолго до того, как мои глаза стали слабеть. Тут все дело в зрительской перспективе. Мэт это чувствовал, когда ночью, лежа у себя в комнате, сказал, что если смотреть на людей и на предметы, то себя никогда не увидишь. Зритель всегда находится в точке схода перспективы, это крохотная точка на холсте, ноль. Целиком я существую только в отражении в зеркале, на фотографиях и немногочисленных кинокадрах из семейного архива. Я всегда мечтал вырваться из этого заточения и взглянуть на себя со значительного расстояния или с вершины холма, так, чтобы там, внизу, вместо большого "я" ходил-бродил себе по долине маленький "он". Однако и такое перемещение, хотя и может кое-что изменить, точности не гарантирует. Долгие годы
Но существует множество людей, которым с такой многоплановостью трудно мириться. Поэтому сразу после смерти Билла начались попытки хоть как-то совместить картину его личной жизни и его творчества. Некролог, опубликованный в "Нью-Йорк тайме", представлял собой длинную и весьма запутанную статью, где среди хвалебных фраз вдруг проскальзывала цитата из разгромной рецензии, опубликованной в той же самой газете несколько лет назад. Теперь они навесили на Билла ярлык "культовый художник", у которого непостижимым образом оказалось множество последователей в Европе, Японии и Латинской Америке. Вайолет рвала и метала. Она ополчилась и на автора, и на издание, размахивала номером газеты у меня перед носом и кричала, что узнает здесь только фотографию, что в семи абзацах, посвященных памяти Билла, его самого найти невозможно, что некролог есть, но Билла там нет. И бесполезно было убеждать ее в том, что журналист — это, как правило, не более чем рупор чужих точек зрения, что редкий автор некролога может написать что-то кроме скучнейшего попурри на темы таких же бездарных статей, посвященных покойному или покойной еще при жизни. Но по прошествии времени Вайолет получила утешение. К ней со всего света стали приходить письма. Их писали люди, которые видели работы Билла и смогли что-то из них почерпнуть. В большинстве своем это была молодежь, не художники, не коллекционеры, а простые зрители, случайно столкнувшиеся с творчеством Билла, причем зачастую только в репродукциях.
Случаи слепоты по отношению к искусству, которое потом провозглашается "великим", встречаются в истории настолько часто, что об этом не писал только ленивый. Ван Гога сегодня превозносят до небес не только за его полотна, но и за крестный путь "непризнанного при жизни гения". Боттичелли лишь в девятнадцатом столетии обрел второе рождение после веков забвения. Переменами в своей репутации эти художники обязаны смене ориентиров, возникновением новой системы координат, сделавшей понимание возможным. В работах Билла было достаточно много "от ума", достаточно много сложного, чтобы критики и искусствоведы переполошились, и в то же время в них была безыскусность и повествовательность, привлекавшая неискушенного зрителя. Я убежден, что "Путешествиям О", например, суждена долгая жизнь, и после того, как хитроумные проказы и лукавые нелепости, из-за которых публика ломилась в галереи, натешат ее всласть и отойдут в тень, как бывало уже не раз, стеклянные кубы с персонажами-буквами останутся. Невозможно загадывать наперед, но я в это твердо верю, и пока что все идет к тому, что я прав. Билла нет вот уже пять лет, но слава его только упрочилась.
Он очень много после себя оставил, причем значительная часть его наследия никогда прежде не экспонировалась. Вайолет, Берни и несколько сотрудников его галереи взялись приводить в порядок холсты, короба, скульптуры, гравюры, рисунки, альбомы и несмонтированные пленки, которые должны были стать частью последней работы Билла. Когда они только-только начинали, Вайолет просила и меня подключиться, чтобы ей, как она выразилась, "было на кого опереться". Не прошло и месяца, как забитое до отказа хранилище целой человеческой жизни превратилось в жуткое нежилое помещение со столом, стулом, полупустыми полками и упаковочными ящиками, залитыми переменчивым солнечным светом, который никуда нельзя было вынести. Процесс разбора принес свои открытия: трогательные графические портреты Марка в младенчестве, несколько живописных портретов Люсиль, о которых никто из нас понятия не имел. Билл написал ее склоненной над тетрадкой, и хотя видны только лоб и глаза, ему удалось передать напряженную погруженность в слова. Через весь холст размашистым почерком написано: "Оно все плачет, плачет". Строка режет Люсиль по груди и плечам и как будто бы лежит в иной плоскости. Картина датирована октябрем 1977 года. Там был еще один рисунок, наш с Эрикой портрет. Очевидно, Билл сделал его по памяти, потому что мы никогда ему не позировали, и он мне его не показывал. Мы сидим рядышком в простых деревянных креслах перед домом, который снимали на лето в Вермонте. Эрика чуть развернулась ко мне, ее рука лежит на моем подлокотнике. Вайолет без разговоров отдала рисунок мне, а я на следующий же день заказал для него рамку. Эрика к тому времени успела приехать и уехать. Ее нью-йоркский вояж, о котором она так мечтала и который, как я понял из ее письма, мог бы закончиться нашим примирением, превратился в скорбный приезд на похороны друга. Мы так и не собрались поговорить о себе. Рисунок я повесил над письменным столом, чтобы все время его видеть. В быстрых линиях Биллу удалось передать трепет пальцев Эрики, и, глядя на набросок, я неизменно вспоминаю, как дрожала она на похоронах, как по всему ее телу бежали легкие, но вполне заметные глазу судороги. Я никогда не забуду, как взял ледяную руку жены и зажал ее между ладонями. Я держал крепко, но нервная дрожь, поднимавшаяся откуда-то из глубины, не унималась. Я никогда этого не забуду.