Чудесные занятия
Шрифт:
Затем он заснул или, по крайней мере, притворился спящим, сомкнул глаза. Иногда мне приходит на ум, как трудно определить, что он делает в данный момент, что есть Джонни. Спит ли, прикидывается спящим, полагает ли, что спит. Неизмеримо труднее уловить сущность Джонни, чем понять любого другого моего приятеля. И при этом он — самый что ни на есть вульгарный, самый обыкновенный, привыкший к перипетиям самой жалкой жизни человек, которого можно подбить на все, — так кажется. Отнюдь не оригинальная личность, — так кажется. Всякий — правда, с поэтической душой и талантом — способен легко уподобиться Джонни, если согласится стать этаким бедолагой, больным, порочным, безвольным. Так кажется. Я, привыкший в своей жизни восхищаться всевозможными гениями — Эйнштейнами, Пикассо, именами из святцев, которые каждый может составить в одну минуту (Ганди, Чаплин, Стравинский), — даже готов, как и любой человек, допустить, что подобные уникумы ходят по небу, как по земле, и не удивлюсь ничему, что бы они ни делали. Они абсолютно отличны от нас, и говорить тут не о чем. Напротив, отличие Джонни — загадочно и раздражает своей необъяснимостью, ибо в самом деле это трудно объяснить. Джонни — не гений, он ничего не открыл, играет в джазе, как тысячи других негров и белых, и, хотя играет лучше их всех, надо признать, что слава в какой-то степени
108
Панасье Юг (р. 1912) — французский музыкальный критик.
Но, как всегда, едва я выхожу из больницы и окунаюсь в шум улицы, в водоворот времени, во все свои хлопоты, блин, плавно перевернувшись в воздухе, шлепается на сковородку другой стороной. Бедный Джонни, как далек он от реальности. (Да, да, именно так. Мне гораздо легче так думать — теперь, в кафе, спустя два часа после посещения больницы, думать, что все сказанное мною выше — это словно вынужденное признание человека, приговоренного хотя бы иногда быть честным с самим собой.)
К счастью, дело с пожаром уладилось, ибо, как я и предполагал заранее, маркиза постаралась, чтобы дело с пожаром уладилось. Дэдэ и Арт Букайя зашли за мной в газету, и мы втроем пошли в «Викс» послушать уже прославленную — хотя пока еще не размноженную — запись «Страстиза». В такси Дэдэ без особого энтузиазма рассказала мне, как маркиза вызволила Джонни из переделки, в результате которой, в общем-то, только прожжен матрас да до смерти перепуганы алжирцы, живущие в гостинице на улице Лагранж. Штраф (уже уплаченный), другой отель (уже найденный Тикой) — и Джонни лежит, выздоравливает, в огромной роскошной кровати, пьет молоко ведрами и читает «Пари-матч» и «Нью-Йоркер», не менее часто заглядывая в знаменитую (весьма потрепанную) стихотворную книжку Дилана Томаса, всю испещренную карандашными пометками.
Заправившись добрыми новостями и коньяком в кафе на углу, мы располагаемся в зале для прослушивания. Предстоит знакомство со «Страстизом» и «Стрептомицином». Арт просит погасить свет и растягивается на полу — так удобнее слушать. И вот врывается Джонни и швыряет нам свою музыку в лицо, врывается, хотя и лежит в это время в отеле на кровати, и четверть часа крушит нас своей музыкой. Я понимаю, почему его бесит мысль о распространении «Страстиза», — кое-кто мог бы уловить фальшивые нотки, дыхание, особенно слышимое при концовке некоторых фраз, и, конечно же, дикий финальный обрыв, острый короткий скрежет: мне почудилось, что разорвалось сердце, что нож вонзился в хлеб (он ведь говорил недавно о хлебе). Но Джонни как раз и не ухватывает того, что нам кажется ужасающе прекрасным, — страстного томления, ищущего выход в этой импровизации, где звуки мечутся, вопрошают, внезапно взрываются или глохнут под его рукой. Джонни вовек не понять (ибо то, что он считает поражением, для нас — откровение или, по крайней мере, проблеск нового), что «Страстиз» останется одним из величайших джазовых свершений. Художник, живущий в нем, всегда задыхался бы от ярости, слыша эту пародию на желанное самовыражение, на все то, что ему хочется сказать, когда он борется, раскачиваясь как безумный, исходя слюной и музыкой, очень одинокий, наедине с чем-то, что он преследует, что убегает — и тем быстрее убегает, чем настойчивее он преследует. Да, интересно, это надо было услышать — хотя, в общем, в «Страстизе» только синтезирована суть его творчества — чтобы я наконец понял, что Джонни — не жертва, не преследуемый, как все думают, как я сам преподнес его в своей книге о нем (кстати сказать, недавно появилось английское издание, идущее нарасхват, как кока-кола), понял, что Джонни — сам преследователь, а не преследуемый, что все его жизненные срывы — зто неудачи охотника, а не броски затравленного зверя. Никому не дано знать, за чем гонится Джонни, но преследование безудержно, оно во всем: в «Страстизе», в дыму марихуаны, в его загадочных речах о всякой всячине, в болезненных рецидивах, в томике Дилана Томаса; оно целиком захватило беднягу, который зовется Джонни, и возвеличивает его, и делает живым воплощением абсурда, охотником без рук и ног, зайцем, стремглав летящим вслед за неподвижным ягуаром. И если говорить откровенно, при звуках «Страстиза» у меня к самому горлу подкатывает тошнота — будто она помогает мне освободиться от Джонни, от всего того, что в нем бушует против меня и других, от этой черной бесформенной лавины, этого безумного шимпанзе, который водит пальцами по моему лицу и умиленно мне улыбается.
Арт и Дэдэ не увидели (я думаю, не хотели видеть) ничего, кроме формальной красоты «Страстиза». Дэдэ даже больше понравился «Стрептомицин», где Джонни импровизирует со своей обычной легкостью, которую публика считает верхом исполнительского искусства, а я воспринимаю скорее как его презрение к форме, желание дать волю музыке, унестись с ней в неизведанное… Позже, на улице, я спрашиваю Дэдэ, каковы планы Джонни. Она мне говорит, что, как только он выйдет из отеля (полиция его пока задерживает), будет выпущена новая серия пластинок с записью всего, что ему заблагорассудится, и это даст большие деньги. Арт подтверждает — у Джонни тьма великолепных идей, и, пригласив Марселя Гавоти, они «изобразят» что-нибудь новенькое вместе с Джонни. Однако последние недели показали, что сам Арт не очень-то и верит в эти прожекты, а я, со своей стороны, тоже знаю о его переговорах с одним антрепренером насчет возвращения в Нью-Йорк. Я прекрасно понимаю ностальгию бедного парня.
— Тика — просто прелесть, — с горечью говорит Дэдэ. — Конечно, для нее это легче легкого. Явиться под занавес, раскрыть кошелечек — и все улажено. А мне вот…
Мы с Артом переглянулись. Что можно ей ответить? Женщины всю жизнь крутятся вокруг Джонни и вокруг таких, как Джонни. И это неудивительно, и вовсе не обязательно быть женщиной, чтобы чувствовать притягательную силу Джонни. Самое трудное — вращаться вокруг него, не сбиваясь с определенной орбиты, как хороший спутник, как хороший критик. Арт не был тогда в Балтиморе, но я помню времена, когда познакомился с Джонни, — он жил с Лэн и с детьми. На Лэн жалко было смотреть. Впрочем, когда поближе узнаешь Джонни, послушаешь его бред наяву, его сумасбродные россказни о том, чего никогда и не случалось, поглядишь на его внезапные приливы нежности, тогда нетрудно понять, почему у Лэн было такое лицо и почему не могло быть другого выражения лица, пока она жила с Джонни. Тика — иное дело; ее спасает круговорот новых впечатлений, светская жизнь, кроме того, ей удалось «ухватить доллар за хвост, а это поважнее, чем иметь пулемет», — по крайней мере, так говорит Арт Букайя, когда злится на Тику или страдает от головной боли.
— Приходите почаще, — просит меня Дэдэ. — Ему нравится болтать с вами.
Я с удовольствием отчитал бы ее за пожар (причина которого, безусловно, и на ее совести), но знаю — это пустой номер, все равно что уговаривать самого Джонни превратиться в нормального, полезного человека. Пока все наладилось. Любопытно (но и тревожно): как только дела у Джонни налаживаются, я испытываю огромное удовлетворение. Я не так наивен, чтобы относить это лишь к проявлению дружеских чувств. Это скорее отсрочка беды, своего рода передышка. А в общем, ни к чему искать всякие объяснения, если я понимаю ситуацию столь же хорошо, как, скажем, ощущаю нос на собственной физиономии. Меня бесит только, что Арту Букайе, Тике или Дэдэ в голову не приходит простая мысль: когда Джонни мучится, сидит в психушках, пытается покончить с собой, поджигает матрасы или бегает нагишом по коридорам отеля, он ведь как-то расплачивается и за них, гибнет за них, причем не зная об этом, — не в пример тем, кто произносит громкие слова на эшафоте, или пишет книги, обличая людские пороки, или играет на фортепьяно с таким пафосом, будто очищает мир от всех земных грехов. Да, не зная об этом, будучи всего-навсего беднягой саксофонистом — хотя такое определение и может показаться смешным, — одним из полчища бедняг саксофонистов.
Все правильно, но, если я буду продолжать в том же духе, я поведаю, пожалуй, больше о себе, чем о Джонни. Я начинаю казаться себе этаким евангелистом, а это не доставляет мне никакого удовольствия.
По пути домой я думал с цинизмом, необходимым для полного убеждения в собственной правоте, что я правильно сделал, упомянув в книге о Джонни лишь походя, весьма осторожно о его патологических странностях. Абсолютно незачем сообщать публике, что Джонни верит в свои блуждания по полям с зарытыми урнами или что картины оживают, когда он на них смотрит, — это просто наркотические галлюцинации, исчезающие по выздоровлении. Но я не могу отделаться от ощущения, что Джонни дает мне на хранение свои призрачные образы, рассовывая их по моим карманам, как носовые платки, чтобы востребовать в должное время. И мне думается, я единственный, кто их хранит, копит и боится; и никто этого не знает, даже сам Джонни. В этом невозможно признаться Джонни, как вы признались бы действительно великому человеку, перед которым мы унижаемся, желая получить мудрый совет. И какого дьявола жизнь взваливает на меня такую ношу! Какой я, к черту, евангелист! В Джонни нет ни грана величия, я раскусил его с первого дня, как только начал восхищаться им. Сейчас меня уже не удивляет парадоксальность его личности, хотя вначале здорово шокировало это отсутствие величия, может быть, потому, что с такой меркой подходишь далеко не к каждому человеку, тем более к джазисту. Не знаю почему (не знаю почему), но одно время я верил, что в Джонни есть величие, которое он день за днем ниспровергает (или мы сами ниспровергаем, а это не одно и то же, потому что — будем честны с собой — в Джонни словно таится призрак другого Джонни, каким он мог бы быть, и тот, другой Джонни, велик; но к призракам неприменимы такие мерки, как величие, которое тем не менее в нем невольно чувствуется и проявляется.
Хочу добавить, что попытки, которые предпринимал Джонни, чтобы вырваться из тисков жизни, — от неудачного покушения на самоубийство до курения марихуаны — именно таковы, какие и следовало ожидать от человека, в котором нет ни капли величия. Но мне кажется, я восхищаюсь им за это еще больше, потому что, по сути дела, он — шимпанзе, который желает научиться читать; бедняга, который бьется головой об стену, ничего не достигает и все равно продолжает биться.
Да, но если однажды подобный шимпанзе научится читать, это будет катастрофа, всемирный потоп и — спасайся кто может, я первый. Страшно, когда человек, отнюдь не великий, с таким упорством долбит лбом стену. Всех нас заставляет цепенеть хруст его костей, повергает в прах его первый же трубный глас. (Ну святые мученики или герои — ладно, с ними знаешь, на что идешь. Но Джонни!)
Наваждение. Не знаю, как лучше выразиться, однако иногда приходится сознавать, что на человека порой накатывает жуткое или дурацкое наваждение, причем непонятно, какой тут действует сверхъестественный закон, когда, например, после внезапного телефонного звонка как снег на голову сваливается на вас сестра из далекой Оверни, или вдруг сбегает молоко, заливая плиту, или, выйдя на балкон, видишь мальчишку под колесами автомобиля. И кажется, судьба, как в футбольных командах или руководящих органах, всегда сама находит заместителя, если выбывает основная фигура. Так вот и этим утром, когда я еще пребывал в блаженном сознании того, что Джонни Картер поправляется и утихомиривается, мне вдруг звонят в газету. Срочный звонок от Тики, а новость такова: в Чикаго только что умерла Би, младшая дочь Лэн и Джонни, и он, конечно, сходит с ума, и было бы хорошо, если бы я протянул друзьям руку помощи.
Я снова поднимаюсь по лестнице отеля — сколько лестниц я излазил за время своей дружбы с Джонни! — и вижу Тику, пьющую чай; Дэдэ, окунающую полотенце в таз; Арта, Делоне и Пепе Рамиреса, шепотом обменивающихся свежими впечатлениями о Лестере Янге [109] ; и Джонни, тихо лежащего в постели, — мокрое полотенце на лбу и абсолютно спокойное, даже чуть презрительное выражение лица. Я тут же подальше прячу сострадательную мину и просто-напросто крепко жму руку Джонни, закуриваю сигарету и жду.
109
Янг Лестер Виллис (1909-1959) — американский тенор-саксофонист.