Чудесные занятия
Шрифт:
Нелегко продолжать, я погружаюсь в воспоминания, и в то же время мне хочется от них уйти, я записываю их так, будто заклинаю себя от них (но тогда придется собрать их все до единого, вот в чем все дело). Нелегко начать рассказ из ничего, из тумана, из разрозненных во времени моментов (будто в насмешку, так ясно видеть сумку Анабел из черной клеенки, так близко слышать ее «спасибо, юноша», когда я закончил письмо для Вильяма и отдал ей сдачу десять песо). Я только сейчас понял, что это было, раньше я никогда не придавал особенного значения тому, что произошло, я имею в виду, никогда не думал о глубинных причинах этого дешевого танго, которое началось тогда у меня с Анабел, со времени Анабел. А как мне было разобраться в этой милонге, похожей на скверный анекдот, со смертельным исходом одного из участников, и не от чего-нибудь, а от пузырька с ядом, да и Анабел вряд ли выложила всю правду переводчику с собственной конторой и бронзовой табличкой на дверях, даже если предположить, что она эту правду знала. Каким образом, среди всего прочего, что составляло мою жизнь в те времена, мне удавалось существовать среди абстрактных понятий, и вот сейчас, в конце пути, я спрашиваю себя, как мог я жить на поверхности этих вод, в глубине которых скользили или впивались друг в друга ночные создания портовых районов, огромные рыбины в той мутной реке, о которой я и мне подобные ничего не хотели знать. Нелепо, с моей стороны, пытаться рассказать о том, в чем
349
…проникнуть в воспоминания… — отсылка к роману-эпопее Марселя Пруста «В поисках утраченного времени».
В то утро я узнал, что сухогруз Вильяма неделю стоял в порту Буэнос-Айреса, а сейчас от него пришло первое письмо из Тампико вместе с классическим набором обещанных подарков: нейлоновая комбинация, фосфоресцирующий браслет и флакон духов. Особого разнообразия ни в содержании писем между моряками и девушками, ни в наборе подарков не было, — девушки обычно просили нейлоновое белье, которое в те времена в Буэнос-Айресе достать было трудно, и моряки присылали подарки, сопровождая их посланиями почти всегда романтического свойства, пускаясь порой в такие подробности, что мне стоило большого труда переводить все это девушкам вслух, а те, в свою очередь, диктовали мне ответы или приносили записочки, полные тоски о ночах, когда они вместе танцевали, с просьбами прислать прозрачные чулки и блузку цвета танго. У Анабел все было точно так же; едва я закончил переводить письмо Вильяма, она тут же принялась диктовать ответ, но я эту клиентуру уже изучил достаточно и попросил, чтобы она только указала мне основные темы, а редакцией я займусь позже. Анабел посмотрела на меня удивленно.
— Но ведь это чувства, — сказала она. — Надо, чтобы было много чувства.
— Разумеется, будьте спокойны, скажите мне только, что отвечать.
Последовало всегдашнее перечисление: подтверждение о получении письма, у нее все хорошо, но она только и думает о том, когда вернется Вильям, чтобы он посылал ей хотя бы открытку из каждого порта и пусть скажет какому-то Перри, чтобы тот не забыл выслать фотографии, там, где они вместе снялись на пляже. Ах да, надо сказать ему, что у Долли все обстоит по-прежнему.
— Если бы вы объяснили мне хоть чуточку… — начал было я.
— Напишите только это, мол, у Долли все обстоит по-прежнему. А в конце скажите ему, ну вы знаете, я вам говорила, про чувства, вы меня понимаете.
— Понятно, не беспокойтесь.
Она пришла на следующий день и поставила свою подпись под письмом, пробежав его глазами, и я видел, что многое ей понятно, она задерживала взгляд то на одном месте, то на другом, потом подписалась и показала мне листок, где Вильям перечислил порты, куда он будет заходить, с датами, когда это будет. Мы решили, что лучше всего послать письмо в Окленд [350] , и вот тогда-то впервые лед между нами растаял, Анабел в первый раз приняла от меня сигарету и смотрела, как я подписываю конверт, облокотившись о край стола и что-то мурлыкая себе под нос. Неделю спустя она принесла мне записку для Вильяма, которую срочно просила перевести, казалась встревоженной и просила меня написать письмо сразу же, но я был завален итальянскими свидетельствами о рождении и пообещал ей заняться письмом в тот же вечер, подписать его за нее и отправить, как только выйду из конторы. Она посмотрела на меня, будто в чем-то сомневаясь, потом сказала: ладно, и ушла. Она появилась на следующее утро, в половине двенадцатого, дабы удостовериться, что письмо отправлено. Тогда я впервые ее поцеловал, и мы договорились, что после работы я приду к ней.
350
Окленд — город на западе США (пригород Сан-Франциско).
Не то чтобы в те времена мне нравились девушки из низов, я чувствовал себя вполне уютно в мирке своей личной жизни, где у меня были постоянные отношения с некой особой, которую я назову Сусаной и представлю как специалиста по лечебной гимнастике, но порой этот мир становился для меня слишком тесным и слишком уютным, и тогда я чувствовал настоятельную необходимость срочно погрузиться во что-то иное, вернуться в те времена, когда я был совсем юным и подолгу в одиночестве бродил по улицам южной части города, времена дружеских попоек и случайных знакомств, коротких интерлюдий, скорее эстетических, чем эротических, немного похожих на этот абзац, который я сейчас перечитываю и который следовало бы стереть, но я сохраню его, потому что все так и было, именно это я и называю погружением на дно, объективно совершенно ненужное, если иметь в виду Сусану, если иметь в виду Т. С. Элиота, если иметь в виду Вильгельма Бакхауза [351] , и все-таки, все-таки.
351
Бакхауз Вильгельм (1884—1969) — немецкий пианист.
До чего я вчера напустился на себя самого, сегодня смешно вспомнить. В любом случае я с самого начала знал, что Анабел не даст мне написать рассказ, во-первых, потому, что это будет вообще не рассказ, и еще потому, что Анабел сделает все возможное (как уже сделала когда-то, сама не зная того, бедняжка), чтобы я остался наедине с зеркалом. Достаточно перечитать этот дневник, чтобы понять — она не более чем катализатор, который пытается утащить меня в самую глубину сути каждой страницы, которую я не напишу, в середину зеркала, где я пытаюсь
О комнате Анабел на улице Реконкисты, приблизительно пятисотый номер, я бы предпочел не вспоминать, главным образом, возможно, потому, что ее комната, о чем она не знала, находилась недалеко от моей квартиры на двенадцатом этаже, с широкими окнами, выходившими на великолепную реку цвета львиной гривы. Помню (невероятно, что я помню подобные вещи), когда мы встретились, я едва не сказал, что лучше бы это произошло в моей скромной хижине, где у нас было бы охлажденное виски и кровать, какая мне нравится, но сдержался при мысли о консьерже по имени Фермин, внимательно, будто Аргус, следившем за всеми, кто входит и выходит из лифта, его доверие ко мне тогда бы значительно упало, ведь он всякий раз приветствовал Сусану, как свою, когда видел нас вместе, а уж он-то разбирался в таких вещах, как макияж, туфельки на каблуках и дамские сумочки. Поднимаясь по лестнице, я уже почти раскаивался, что пришел, и готов был повернуть обратно, как вдруг оказался в коридоре, куда выходило уж не знаю сколько дверей и где слышались звуки радиол и разнообразные запахи. Анабел, улыбаясь, ждала меня у дверей своей комнаты, где было виски, правда неохлажденное, непременные дешевые статуэтки, но была и репродукция картины Кинкелы Мартина [352] . Мы не стали спешить, сидели на диване и потягивали виски, и Анабел стала спрашивать, откуда я знаю Маручу и что за человек был мой бывший компаньон, о котором ей рассказывали другие девушки. Когда я положил руку ей на бедро и поцеловал в мочку уха, она мило мне улыбнулась и встала, чтобы откинуть розовое покрывало на кровати. Точно так же она улыбнулась, когда я уходил, оставив несколько купюр под пепельницей, с выражением доброжелательного безразличия, которое я принял за искреннюю симпатию, а кто-то другой назвал бы профессиональным. Помню, я ушел, так и не поговорив с ней о письме Вильяму, хотя собирался это сделать; в конце концов, какое мне дело до их отношений — я всего лишь улыбнулся ей так же, как она улыбалась мне, — я ведь тоже был профессионал.
352
Кинкела Мартин Бенито (1890—1977) — аргентинский художник. Основные темы его работ — виды Буэнос-Айреса.
Простодушие Анабел, как тот рисунок, который она сделала однажды у меня в конторе, пока ждала, когда я доделаю срочный перевод, и который, должно быть, затерялся в какой-нибудь книге и выпадет оттуда, как та фотография, во время переезда или когда мне вздумается эту книгу перечитать. На рисунке были домики, а перед ними две или три курицы, клевавшие зерна на лужайке. Но кто говорит о простодушии? Куда легче наделить Анабел блаженным неведением, пребывая в котором она словно скользила то туда, то сюда; я столько раз ощущал его, внезапно, на уровне инстинкта, чувствовал его во взгляде или в поступках, в чем-то таком, что от меня порой ускользало, и что сама Анабел называла несколько мелодраматично «жизнь», а для меня было запретной зоной, куда я мог проникнуть только с помощью воображения или Роберто Арльта. (Мне вспоминается Хардой, мой друг адвокат, который иногда устраивал себе какую-нибудь темную историю в грязном пригороде из одного лишь желания познать то, что познать ему было не дано, и он это понимал и возвращался, не прожив эту историю на самом деле, просто засвидетельствовав ее, как я свидетельствую Анабел. Да, ничего не скажешь, по-настоящему простодушны были именно мы, при галстуках и трех языках; Хардой, по крайней мере, будучи хорошим адвокатом, расценивал подобные вещи как свидетельские показания, он смотрел на это почти как на командировки. Но ведь это не он, а я собираюсь написать рассказ об Анабел.)
Не могу сказать, что между нами была подлинная близость, для этого я должен был бы давать Анабел то, что она давала мне так просто и естественно; например, если бы я приводил ее к себе домой и между нами возникло бы что-то вроде равенства партнеров, но я продолжал относиться к ней, как постоянный клиент относится к публичной женщине. Я тогда не думал о том, о чем думаю сейчас, а именно что Анабел ни разу не упрекнула меня в том, что я держу ее на обочине своей жизни; она считала, видимо, что таковы правила игры, которая не исключала некоего подобия дружбы, — надо же было чем-то заполнять промежутки времени вне постели, а это всегда самое трудное. Анабел не слишком интересовалась моей жизнью, ее редкие вопросы сводились к чему-нибудь вроде: «У тебя в детстве был щенок?» или «Ты всегда так коротко стригся?» Я уже был достаточно посвящен в ее отношения с Долли и Маручей и вообще во все, что составляло жизнь Анабел, она же не знала обо мне ничего, и ей не важно было, что у меня есть сестра или, например, двоюродный брат, который был оперным баритоном. С Маручей я познакомился еще раньше, тоже переводил ей письма, и порой мы ходили с ней и с Анабел в кафе «Кочабамба», чтобы вместе пропустить по стаканчику пива (импортного). Из писем Вильяму, которые я переводил, я знал о ссоре между Маручей и Долли, но то, что я позже назвал «историей о пузырьке с ядом», тогда выглядело как-то несерьезно, во всяком случае до поры до времени, а тогда впору было только смеяться над подобным простодушием (я уже говорил о простодушии Ана-бел? Меня тошнит перечитывать этот дневник, который все меньше и меньше помогает мне в написании рассказа), а дело было в том, что Анабел, которая была с Маручей не разлей вода, рассказала Вильяму, что Долли переманивает у Маручи лучших клиентов, типов с деньгами, среди которых был даже сын комиссара полиции, прямо как в танго, создает Маруче невыносимую жизнь, во всяком случае в Чемпе, и повсюду треплется о том, что у Маручи выпадают волосы и проблемы с зубами и что в постели она тоже не того, ну и т.д. и т.п. Обо всем этом Маруча жаловалась Анабел, мне — в меньшей степени, поскольку мне она не настолько доверяла, я был всего-навсего переводчик, и на том спасибо, правда, как передала мне Анабел, Маруча считала меня чем-то необыкновенным: ты так все здорово переводишь, кок с того французского судна даже стал присылать больше подарков, чем раньше, Маруча думает, это потому, что ты так здорово пишешь про чувства.
— А тебе не стали присылать больше?
— Нет, че. Уверена, ты из ревности ничего такого не пишешь.
Так она говорила, и мы вместе смеялись. Вот так же, со смехом, она поведала мне о пузырьке с ядом, эта тема один или два раза мелькала в ее письмах к Вильяму, но я ни о чем ее не расспрашивал, мне нравилось, когда она рассказывала мне сама. Помню, она заговорила об этом, когда мы были у нее в комнате и открывали бутылку виски, после того как заслужили право промочить горло.
— Клянусь тебе, я остолбенела. Он всегда казался мне немного с приветом, может, потому, что я не всегда понимаю, что он говорит, но это он сказал так, что тут уж и я поняла. Конечно, ты его не знаешь, а вот если б ты видел его глаза, как у рыжего кота, и ему идет, выгляд у него вообще что надо, когда он сходит на берег, костюмчики у него будь здоров, здесь ни у кого такого не увидишь, — сплошная синтетика, это я тебе говорю.