Чудовища
Шрифт:
— Как же ты в живых остался? — полюбопытствовал я, опуская лопату.
— Мне-то почем ведать? — развел руками он. — Воскрес?
— Тьфу! — я аж на снег сплюнул и кулак ему показал: — Поколочу!
Он-то помельче меня, сам тощий как щепка, зато уши вон какие — оттого и прозвище Ушастый. Никодим сник, шапку в руках затеребил и говорит:
— А я че? Я ниче! Иду себе, никого не трогаю! И тут откуда ни возьмись орда!
— На конях?
— На конях! — закивал неистово. — Сабли и палки у всех!
— Что за палки?
— Огненные!
— Тьфу! Никодим, ты мне сказки не сказывай! У меня первенец насмерть замерз, а Любаву забрали. Ты ее видел?
— Неа, — замотал ушастой головой, — я все истинно глаголю, как есть! Как все сам видывал! Своими глазами! Вот те крест! — опять затарахтел крестными знамениями он.
— Успокойся! В дом пойдем, печку растопим, успокоишься и поведаешь все по порядку.
Закивал опять неистово.
Я его в дом отправил, а сам за конем сходил. Еле нашел, завел в свой сарай, туда, где раньше козы стояли, воды ему поставил и сена заложил. Коз-то у меня больше и в помине нет — все нечестивцы проклятые украли.
Ну вот воротился я в дом, а Никодим уж и печку растопил. Ну так энто просто, а вот с дверью пришлось повозиться — петли-то с «мясом» оторвали, супостаты. От ведь нелюди! И что им неймется? Приладили мы дверь наконец, сидим у печки, и Никодим все сказывает:
— Я иду, значитца, а они отовсюду шасть! Шасть! И все на конях! И гром! И огонь из палок! — Оттопыренные уши у него так и задергались. Но уже вроде как немного успокоился, сидит у печки, греет руки о железную кружку с горячим чаем.
— Что за палки-то? — нахмурился я.
— А бес их знает! Я раньше никогда таких не видывал! Сказываю же, Михей, от Лукавого они! Палки-то! Никак, черная магия!
— Что же энто получается, черная магия опять в наш мир пришла?
— Почем мне знать? Но выглядит оно так, что да, — кивнул он и отпил из кружки.
— От ведь бесовы дети, — вздохнул я и себе чаю налил. Промерз-то весь до костей, до сих пор никак не отогреюсь. — Так как же ты в живых остался-то?
— А бегу я по селу, и за мной всадник! Так конь меня рогатой головой и боднул!
— И что?
— Ну, я в избу и влетел. А дальше ничаго не помню. Токмо как очнулся в сугробе. Чуть насмерть не замерз.
— Эх, Никодим, — вздохнул я.
— Чаго?
— А ничаго! Темнеет. Спать ложись, я тут на печи, а ты там. Вон топчан. С утра что-нибудь придумаем.
А что тут придумывать? Любаву вызволять надо. Лег я, а сон все не идет. Даром, что уставший. Поспать бы перед тяжелым деньком, да все глаз не сомкнуть. Так хотелось сорваться и ринуться жене на помощь. Но нельзя, за окном вон темно уже, хоть глаз выколи, да холодно и следов совсем не видать. Заплутаю. Так до утра и провалялся.
С утра поднялся, наточил нож, наполнил деревянный тазик водой и начал сбривать с лица волосы. Сбриваю и в воду смотрю — ну, красавец: брови тяжелые, челюсть тяжелая, нос большой. Только над глазами немного волос оставил, но коротеньких, чтобы как у чистокровных, у них же там брови. А, закончив с лицом и шеей, принялся за руки: сбривал там, где одежда не прикрывает.
— Ты чаго? — спросил Никодим, продирая глаза, за окном-то ни свет ни заря.
— Ничаго, бреюсь.
— Зачем?
— Без шерсти я на чистокровного похож.
А о том, что у меня еще и когти на ногах, умолчал. Закончив с волосами, принялся одеваться.
— Зачем на чистокровного? — поднял брови Никодим.
— В поход собираюсь, — изрек я, подпоясываясь и большой охотничий нож на пояс вешая. — Любаву вызволять.
— Ты чаго? — еще больше удивился Ушастый. — Совсем того? У них же магия!
— У них, может, магия, а у меня — крестная сила, — заметил я и поцеловал нательный деревянный крестик, что на шее висел.
— Ты мертвых в нашей слободе видал? Раны их видывал?
— А чаво на их глядеть?
— А того! Их же копьями не кололи, из луков не стреляли! Токмо палки энти с громом и огнем. А какие раны!
— Ты бы их похоронил, Никодимушка, — заметил я и колчан полный охотничьих стрел с луком за спину повесил.
— Тьфу! Не губи ты себя, Михей. Одумайся! Мало ли девок на свете? Давай в другую слободу пойдем?
— Девок-то много, — кивнул я. — Токмо мне, окромя моей Любавушки, никто больше не мил.
Сказал так и из избы вышел.
Может, оно я и зря? Разве ж сдюжу? Один я супротив орды черных магов — где ж такое видывали? Но я уже порешил, а значит, так тому и быть. Любава-то, наверное, все надеется, что я ее вызволю. Не бросать же ее там. Но губить ли себя? А хоть бы и погубить! С хорошего коня не стыдно упасть, а за хорошее дело — умереть!
Седло я в соседской конюшне взял. Оно предыдущим хозяевам уже без надобности. А на моего Гнедка как раз впору. Теперь уже на моего, да. Конь токмо недовольно захрапел и рогатой головой мотнул, когда я его седлал да взнуздывал. А так он смирный, стоит, хоботком сено перебирает, большим глазом на меня косится.
Когда уже верхом выехал, Никодим мне сухарей в мешочке вынес:
— Вот, к седлу привяжи.
Привязал я котомку и сказываю:
— Ну, Никодимушка, не поминай лихом.
И погнал коня галопом.
Следы-то от орды на снегу хорошо видать. И солнышко из-за горизонта выглянуло, токмо туман долиною. Вот нагоню я черных магов, а что тогда? Со всей ордой бороться? Нет, ночью подкрасться, покуда все спят, тогда Любавушку и вызволять. А может, и не токмо ее. Не позволять же христианские души губить. Но в первый черед Любавушку вызволять, а остальных — как Бог даст.
Ехал я по чисту полю, морозный воздух вдыхал, а сам Любаву вспоминал. Оно же как было? Помнится, был я еще молод, четырнадцатый год мне шел, а матушка и сказывала: «Жениться тебе надобно, вон какой парубок ладный. Девки, небось, так и засматриваются!» Может, и засматривались, я же парень был не промах. Токмо я про одну Любавушку и помышлял.