Чугунный агнец
Шрифт:
Через несколько минут двое вестовых уже скачут от штаба к обоим вокзалам. Редкие прохожие смотрят, как разбрызгивают кони просыхающие лужи на мостовой, и душа замирает от бешеного их галопа.
Куда? Зачем?
Была жизнь как жизнь, а теперь неизвестно что. Еще висят на заборах приказы, шагают патрули, играет оркестр в ресторане Миллера, и майор Финчкок пишет письмо сыну о том, каким должен быть настоящий мужчина.
Но уже ушли на Каспий канонерки капитана Джемиссона, ползут от госпиталей санитарные фуры, ночами постреливают на улицах, и хозяева с вечера закладывают железными штырями оконные ставни — не власть, не безвластье.
Генерал Зиневич подходит к окну. Курчавое азиатское облако висит над городом. Тишина.
Четыре
Все то и дело оглядывались назад, на Кунгурскую, откуда должен был появиться верховный правитель, Костя тоже оглядывался, сжимая в кармане шинели холодеющий браунинг. Металл холодел, пальцы стыли, и уже не было того ощущения мертвой слитности руки и рукояти, когда и целиться-то почти не нужно, пуля сама найдет цель.
Ни Андрею, ни Лере, ни кому-либо другому он ничего не сказал о своем намерении убить Колчака. Зачем? Начали бы отговаривать: мол, эсеровские методы, и прочая. Но, честно говоря, не только в этом было дело. Хотя накануне написал прощальные письма родителям в Соликамск и Лере, но оставил себе лазейку, решив стрелять лишь в том случае, если будут хоть малейшие шансы на успех. Не для того, чтобы что-то кому-то доказать, а для дела. Но тут и соблазн был, и сомнение возникало — действительно ли не выстрелит потому только, что невозможно попасть, или желание жить убедит его в такой невозможности?
Внезапно шум на площади смолк, раздались команды, замерли пепеляевские стрелки, сразу четко отделившись от толпы, и в наступившей тишине ясно стал различим вдали хряск многих копыт, бьющих в плотную снежную корку на мостовой.
Наконец вылетели из-под горы четверо казаков, следом — запряженная парой открытая коляска. Вокруг, тщательно выдерживая дистанцию, скакали казаки конвойного полуэскадрона в черных курчавых папахах. Затем те из них, что были впереди и с боков, оттянулись назад, резко осадили коней, взбив белую пыль. Поматывая заиндевелыми мордами, заржали лошади; часть казаков осталась в седлах, другие спешились, быстро и ловко построились в маленькое полукаре возле коляски, и при виде этой кавалькады, которая пронеслась в снежной пыли и с механической правильностью, изломившись, застыла на площади, Костя почувствовал, как ледяным восторгом сдавило сердце.
Толпа расступилась, грянуло оглушительное «ура!», кое-кто бросил вверх шапки. Верховный правитель вышел из коляски прямо на ковровую дорожку, расстеленную от паперти. Он был невысок, худ, смуглое лицо казалось усталым, зеленовато-желтым, и многие поначалу приняли за Колчака генерала Гайду, первым вышедшего из коляски.
Костя все время старался держаться в стороне, но теперь все сместилось, он очутился в самой гуще толпы. Стискивали так, что трудно было дышать. Он даже не мог вытащить из кармана руку с браунингом. А Колчак уже всходил на паперть. Навстречу ему из соборных врат почти выбежал епископ Борис, однако сразу перешел на шаг, чтобы встретить верховного правителя точно на середине паперти. Они обнялись, расцеловались, и лишь потом Колчак склонил голову под благословение. Тут же по боковым ступеням на паперть изящно порхнула нарядная девочка в пушистой меховой шубке; сделав книксен, подала икону.
— От церковноприходских советов губернии! — зычно возгласил епископ.
Колчак, нагнувшись, поцеловал девочку в лоб, затем приложился к иконе и высоко поднял ее над толпой — это был святой Георгий, топчущий змия.
Послышались крики:
— На Москву! На Москву!
Костю теснили со всех сторон, да и расстояние выходило приличное — саженей двадцать. И злость, и стыдное чувство облегчения, что нет, стрелять невозможно — все было, но и надежда еще была; он продолжал наблюдать церемонию, надеясь на чудо.
От губернской управы поднесли каравай, Колчак небрежно передал его Гайде, тот сунул кому-то из свитских офицеров, и в этот момент передние прорвали оцепление. Толпа шатнулась к собору. Прежде звонили одни верхние колокола, а теперь ударили средние и нижний; от рева толпы, от густого звона, сотрясающего морозный воздух, по крыше архиерейского дома медленно начал ползти снежный пласт. Вот сорвался вниз. Ухнуло, как из пушки. Кого-то придавило, отчаянно завизжали бабы, и с этим визгом, звоном, беспорядочным движением человеческих тел, обтекавших Костю справа и слева, он почувствовал в теле странную легкость. Рука с браунингом согрелась мгновенно. Это была легкость преодоленного сомнения, упоительная пустота, какую после, на фронте, он испытывал во время атаки. Уже понимал, что вынесет к самой паперти. Вот сейчас вырвать браунинг, высадить всю обойму по Колчаку, по Гайде и упасть, закрыть глаза. Пускай топчут, сволочи, пускай прямо здесь убивают. Вот сейчас… И в этот миг, ослепительно провидя собственную смерть, замешкался, будто отозвалось видение, мерзкой слабостью налило ноги — на какую-то долю секунды замешкался, и толкнули сзади, сшибли на снег.
Он упал на одно колено, изо всех сил стараясь не нажать спусковой крючок, и еще толкнули, кто-то перекувырнулся через него, закипела свалка, а когда сумел наконец встать на ноги, Колчак уже исчезал в распахнутых вратах собора, вошел — и взлетели голоса певчих.
После встречи с Якубовым появляться в университете Костя остерегался и решил зайти к Желоховцеву на квартиру. Около двух часов тот всегда приходил домой обедать. У Григория Анемподистовича был больной желудок, и ел он только то, что готовила няня, Франциска Андреевна. Стряпала она лихо, не жалея соли и перца, однако ее воспитанник утверждал, будто в домашних условиях все эти специи для него совершенно безвредны.
Костя шел по улице, курил, глубоко затягиваясь. Очередной разговор с Андреем только что закончился на высоких тонах, вспоминать о нем было неприятно: на Сортировке вывезенные экспонаты также не обнаружились, и от дальнейших поисков Андрей отказался наотрез. Он считал, что овчинка не стоит выделки. Оставалось уповать на Федорова — тот, как сообщила Лера, побывав сегодня утром в управе, бегает по городу, пытается что-то разузнать.
Желоховцева дома не оказалось, и до его прихода Франциска Андреевна усадила Костю пить чай с сухарями. Пока пыхтел самовар и настаивалась в чайничке «хербата», он взял с полки книжку французского историка Токвиля «Старый порядок и революция», полистал рассеянно. Токвилем увлекался когда-то Сережа Свечников — цитировал к месту и не к месту, проводил сомнительные аналогии.
Костя взял сухарь, сдавил и нечаянно раскрошил его и кулаке.
— Смотрю, нервный ты стал, — посочувствовала Франциска Андреевна. — И Григорий Анемподистович таков же. А уж как у него тарелки эти украли, сам не свой ходит. Чуть что, в крик. Не понимает, что здоровье всего дороже.
— Какие тарелки?
— Серебряные. Не знаешь разве? И монетки там. Он у меня еще уксус выпрашивал, чистить их. Не напасешься уксусу…
— Вы ничего не путаете? — холодея, спросил Костя. — Украли?