Чур, мой дым!
Шрифт:
— И ты не унывай, — сказал Владимир Степанович. — Знаешь такую суворовскую поговорку: «Тяжело в учении — легко в бою»? Выдержишь сейчас, дальше легче будет. В жизни так не бывает, чтобы все плохо да плохо. Только нытиков ничего не радует. А какой же ты нытик? Ты драчун. Что ж, дерись, только кулаками постарайся реже… Понял меня?
— Понял, — ответил я.
Мы уже далеко ушли от дома Владимира Степановича. Вернулись и опять прошли мимо. Учитель разговаривал со мной на равных, как с другом.
Когда мы подошли к калитке и стали прощаться, Владимир Степанович вдруг спросил:
— Интересно мне знать, почему
Я признался, что это не случайно, что знаю много молитв и ходил даже в церковь.
— Ты на самом деле в бога веришь? — спросил Владимир Степанович. И в его глазах было столько лукавого и в то же время серьезного, что мне стало ужасно стыдно.
— Что вы, — ответил я. — Если бы не тетя…
— Знаю, знаю. Только ни к чему обманывать тетю и себя, раз не веришь. К тому же ты комсомолец. — Владимир Степанович взял мою руку в свою широкую ладонь. — Вот еще что я хотел тебе сказать. Петьку не бойся. Я с ним поговорил. И насчет того, что отстал — не волнуйся, ребята помогут, я им подскажу. И если придется идти в ремесленное — шагай смело. Оттуда прекрасные люди выходят, я встречался со многими. Специальность получишь и закалку настоящую. Ну, бывай здоров. Когда надо будет, заходи, не стесняйся. Чайку попьем, потолкуем.
В этот день я очень медленно шел домой по слякотной весенней дороге.
Надо мной — небо
Как только я сдал экзамены в школе, тетя устроила меня на работу. Я стал пастухом.
Рано утром даже в середине лета зябко. Когда выходишь из душной комнаты, как будто бросаешься в воду. Невысокое солнце разбрызгивает лучи в кронах деревьев; солнце дробится листьями, и каждую оброненную искру подхватывают цветы, пьют птицы. Я тоже ловил первую искру, и тверже вставал на землю, и медленным вдохом распирал легкие. А потом брел позади стада, время от времени дремал, вздрагивал и чуть не падал. Окончательно просыпался, когда стадо разбредалось по лесу. С восторгом ломился сквозь кусты — хлестали ветки, а я лез напролом, орал неистово и беззлобно:
— Куда-а-а прешься, Майка-а-а!
Лес звенел моим криком, протяжно стонало и взрывалось эхо. Мне доставляло это огромную радость, даже не знаю почему. А потом вдруг — тишина. Шорох и шелест, и где-то рядом бьют крыльями птицы в листве; я медленно набираю в легкие воздух и опять с непонятным наслаждением очумело ору:
— Куда прешься-а! Зорька-а-а!
К полудню собирал стадо в долину, где протекал ручей. Коровы с надсадным вздохом ложились, выпячивая сытые животы. Рогатые головы ритмично покачивались, с волосатых губ стекала зеленая тягучая влага, выпученные глаза были полузакрыты. Проходил час, другой. В душный полусон погружались деревья, птицы, узкий ручей и огромное распаренное небо без облаков.
Я лежал на спине. Покалывала сухая трава, но мне было лень передвинуться; суетился на шее муравей, но было лень смахнуть его; перед глазами клубились прозрачные кольца, но было лень отвернуться от неба. Земля то раскачивалась подо мной, то куда-то проваливалась или плыла. Не было в памяти ни вчерашнего дня, ни сегодняшнего и не было завтра. Со всех сторон я видел только небо и тонул в его голубой пустоте. Больше никогда в жизни мне не казался таким длинным путь солнца, и больше никогда я так не чувствовал, как велика земля и как это много — человеческая жизнь.
Иногда мне вдруг казалось, что никого нет на всей планете: вокруг леса и звери и лишь я один — человек. Ужасом веяло от этого кажущегося одиночества. И мне хотелось орать на весь лес, на весь мир кричать:
— Куда прешься, Майка-а-а!
Я тогда очень хотел, чтобы из леса услышали меня люди, мои близкие, знакомые люди. Ошалелый крик соединял меня с миром людей. И с каким счастьем, почти с умилением встречал хозяек, встречал дома и сараи, встречал мальчишек и проезжую дорогу, от которой пахло бензином. Я гордился, когда мне говорили:
— Ну ты и орешь. Даже в лесопарке слышно.
Обида
Однажды я пригнал стадо часа на полтора раньше обычного. Почти целый день моросил дождь. Я промок и очень устал. Еще на лежневке, старой военной дороге, километра за полтора от лесопарка, я не увидел в стаде своей телки. Но я так устал и так не хотелось бродить по мокрому лесу, что решил не искать ее. Дорогу знает, придет сама.
Уже недалеко от домов меня догнала бабка Саша. Она шла из магазина и несла в сетке много продуктов.
— Ты чегой-то так рано сегодня? — спросила бабка Саша.
— Да вот погода, — ответил я виновато.
— К покосу бы хоть поправилась, — сказала она. — Ох-хо-хо, старость не радость. Кости ломит. Хлебушка донести и то не по силам.
— Давайте я вам помогу.
— Что ты, родной мой, что ты, — отмахнулась бабка Саша, — ты и так намаялся. — Вдруг глаза ее стали жалостливыми, суматошными, она спешно подоткнула под платок седые волосы и заговорила почти шепотом: — Ах, желанный ты мой. Уж мы тут с бабоньками о тебе весь вечер разговаривали. Жалеючи, конечно, жалеючи. А то как же. Глядим, ни свет ни заря, а мальчонка идет себе на работу. Худущий такой, рваненький. В детдоме, поди, и так немало горюшка хлебнул, да и тут тебя запрягли. Хоть бы польза какая была. Работаешь, маешься, а все на тебе брючки залатанные. И еда, видать, пустая. Ты бы ко мне забегал, подкормлю. Вот возьми-ка бараночек.
Бабка Саша достала баранку и подала мне.
Что-то въедливое и обидное было в словах бабки Саши. Хотелось отвернуться от нее или сказать резкость. Но я слушал не перебивая. И, по правде говоря, было приятно, что обо мне говорили весь вечер, что меня многие жалеют и что все видят мою нелегкую жизнь. Бабка Саша продолжала все тем же грустным и жалостливым полушепотом:
— Ты не стесняйся меня. Я ведь добра тебе желаю. Ты думаешь, бабка стара, слепа и ничего разглядеть не может? Все вижу, все понимаю. Самой в людях жить приходилось. Я хоть и уважительна к твоей тетке, расторопная она, только скажу тебе прямо, как на духу. Больно жадная она для себя, для своих. Сколько помню тваво дядьку — все в рванье ходит. А он бухгалтер, с народом работает. Ты думаешь, не стыдно ему? Стыдно. Ой, как стыдно.