Чувство вины
Шрифт:
Вот дед с бабушкой и с мальчиком в матроске. Маленький отец. Вот они на фоне озера. Или пруда. Вот отец в выпускном классе. Вот он студент в пиджаке и рубашке с воротником апаш, «на картошке» в болоньевом плаще и кепке.
Обнаружил копию недавнего завещания. А орден Ленина так и не нашелся.
Степан читал все новые и новые страницы о тюрьмах, рассказы о лагерях. Перечитывал абсурдные обвинения, вглядывался в неразборчивые строчки признаний. Пытал дед кого-нибудь или нет? Мучил? Истязал?
Степан снял урну с буфета. Потряс.
– Гасил окурки о тела?
Приложил ухо
– Сапогами пинал? Пистолетом бил? Да или нет?
Подержал сосуд в руках и швырнул в угол комнаты. Жесть глухо звякнула, откатилась и притихла. Да или нет, да или нет, да?! Вопрос свербил в голове, жужжал, скребся, колотил в дверь и окна, горбился под полом, топотал по потолку, сотрясал стены.
Связь то и дело прерывалась. Планшетник завис. Степан тыкал пальцем. Никакого отклика. Ударил ладонью. Тщетно. Грохнул о пол. С удовольствием. Корпус разбился, мелкие черные осколки разлетелись.
– Ах ты сука! – Степан пнул погасший гаджет сапогом. – Издеваешься надо мной?! Сука!
Растоптал жидкокристаллические останки. Попытался закурить. Пальцы дрожали. Долго не мог высечь огонь из зажигалки. Когда втянул дым, голова затуманилась. Сознание отлетело и вернулось.
А ведь у него были принципы. У Степана Васильевича. У настоящего Степана Васильевича. Мать брякнула: «Сталин – преступник», – все, она больше для него не существовала. Это называется убеждения. Идеалы. Вера. А он, Степан-Миша, во что он верит? Какие у него идеалы? За какие слова он мог бы вычеркнуть из жизни беременную невестку?
Нет у него идеалов. «Не знаю! Не знаю!» – орал он Кате. Этим и вышвырнул ее.
Не знаю… Нацепил чужие тряпки, а веры не обрел. Ни перед кем не благоговеет, никого не уважает беспрекословно. Ни на кого не молится. Все ставит под сомнение, над всем подтрунивает, посмеивается. Усишки нотариуса ему не по нраву, чекисты ему не угодили, крепышей на рыбалке презирает. А сам он кто? За что готов на смерть? За правду? Какая правда… Истина? Истины нет. За терпимость, толерантность, демократические выборы, свободу слова, свободу вероисповедания?.. После двух-трех ночей допросов у дедушки родного любой отказ бы подписал. Да просто после суток в одиночке с сально блестящими стенами цвета гороха, с парашей на пьедестале-мавзолее под самым потолком, с откидными железными нарами, убранными на день, сдался бы. Ужас бессилия, раздавленности, забытости всеми, ужас запертости в микроскопической соте, затерянной в огромном, бесконечном пространстве, ужас подвластности справился бы сам. Никаких побоев не надо, достаточно его собственного, живущего в нем страха.
Часы надменно тикали. Свет осенил разум Степана. Он глубоко затянулся и всадил окурок себе в кадык.
Крик заглушил шипение.
Отбросил погасший окурок, схватил полиэтиленовый пакет. На голову. Затянул ручки на шее.
Кислород кончился быстро. Рот конвульсивно хватал остатки воздуха, затягивал полиэтилен. Степан почувствовал, как что-то придавливает его, гнет к полу. Судороги. Вот и все…
Руки сами сорвали пакет. Проклятые руки.
Степан схватил топор. Хлопнул левую ладонь о стол. И обухом по пальцам.
Волоча боль вместо левой руки, бросился в сарай. Передвинул
Самодельная дыба крутанула плечи. В плечах оборвалось. Показалось, что кожа лопнула, жилы лопнули. Он висел, касаясь земли кончиками пальцев ног.
– Простите меня, простите за моего деда, за его дела. Простите унижения, переполненные камеры, бараки, слезы!.. Как больно, больно-о-о, простите!..
Скоро Степан выплакался, раскаяние иссякло. Осознал реальность. Он, бывший Миша Глушецкий, ныне Степан Свет, пойдя на поводу у своей впечатлительной натуры, подвесил сам себя в сарае для граблей и лопат. Никто не знает, что с ним случилось. Никто не поможет.
Вечерело. Температура стала падать. Ночью будет минус.
Плечи горели, плечи дергало, в плечах стреляло. Адова вязальщица сматывала его жилы в клубок. Занемевшей ногой Степан нащупал плиту позади себя. Оперся о ручку духовки. Подскочил. Боль в вывихнутых плечах сбила его с плиты.
От боли замутило. Боль окутала Степана плотным саваном. Снова попятился, пытаясь залезть на плиту. Тщетно. Боли стало так много, что она перестала существовать. Ничего не осталось, кроме боли. А значит, и ее самой не стало. Боль пропала, но выбраться Степан не мог.
Он стал издавать звуки. Выл. Рычал. Пыхтел. Кричал. Скулил. Проклинал самолично затянутый узел.
На стенке напротив были наклеены старые, выцветшие, вырванные из журналов кинозвезды и знаменитые певцы. Катрин Денёв, Софи Лорен, Лев Лещенко, Алла Пугачева, Жан-Поль Бельмондо, Ален Делон, Адриано Челентано. Группы «Бони Эм» и АББА. Президент Кеннеди с супругой Жаклин. Лица плыли, смешивались перед глазами. В одной блондинке, кормящей ребенка, Степан узнал мать. Слабо обрадовался.
– Мама?
– Да, мой хороший.
– Мама, что случилось?
– Какая разница, сынок. Все давно мертвы. И палачи и жертвы. Как ты только додумался такое с собой сделать?
– Я хотел понять его. Извиниться за него.
– И как, понял?
– У него была вера, а я сомневаюсь…
– Сынок, сомневающиеся люди милосердны, а те, у кого вера, – фанатики. А с извинениями ты, может, и поспешил, не все в НКВД были злодеи. Сколько историй про порядочных людей. И судили не всегда невиновных. Заговорщиков хватало, бунтовщиков, ненадежных. Возможно, он никого не мучил. Может, даже спасал. И вообще, люди просто работали, выполняли поставленные задачи.
– Нашелся мученик! – встрял гнусавый возглас. – Хочешь кровь чужую с себя смыть, с дедули твоего душегуба?
Пацан с густыми усами порноактера, стоящий рядом с Бельмондо, перекатывал сигарету из одного угла рта в другой.
– Отец?
Пацан сплюнул.
– Чё тебе вообще известно о справедливости, о понятиях? Ты кем себя возомнил? Решаешь, что хорошо, а что нет? Добро от зла отделяешь? Осуждаешь, оправдываешь. Ты чё, прокурор? Искупить вздумал, чистеньким стать, душу спасти?