Чужак
Шрифт:
Ели, шутили, посмеивались. Затрагивали необычно хмурого Кудряша — мол, что кручинится, какие вести получил, что не балагурит, как обычно?
Кудряш сперва отмахивался, но потом все же признался: говорят, кузнец Стоюн, устав ждать, пока Кудряш к его дочери посватается, пообещался отдать Беленку первому, кто просватает.
— Так поспеши в град, — советовали воины. — Успей первый вено принести за невесту. Наш чинить отпор не станет. Так ведь, Резун?
— Не стану, — кивнул молодой предводитель, с удовольствием вслушиваясь в слово «наш». — Сколько еще девица в славницах [128] ходить будет, тебя дожидаясь?
128
Славница —
— Да рано мне еще жениться! — горячился Кудряш. Вокруг смеялись, укоряли беззлобно певца.
Торир, наевшись, спрятал ложку за пояс, отошел, лег на мягкую траву, положив под голову седло.
— Эй, Резун, не пора ли тебе зелья испить? — заботливо спросил Фарлаф. А услужливый молодой Мстиша уже доставал флягу с жирным тягучим пойлом. Гадость была редкостная, но после ранения, полученного Ториром этим летом, — самое лучшее лекарство. Да и сама забота ему была приятна. Вот и глотал, хоть и кривился.
— Наш-то уже почти выдюжил. Крепкий парень, — говорили у костра.
Торир улыбался нависавшим низко звездам. Глядел на отблески костра на листве стоящих невдалеке раскидистых дубов, наслаждался негаданным покоем, слушал негромкие переговоры своих людей. Да, после этого неспокойного лета, общей степной опасности и тесного общения все они стали его людьми. Сам такого не чаял. И сладостно, покойно становилось на душе. Ранее же…
Вспоминать обидное прозвище «чужак» не хотелось. А ведь именно чужаком он и был. Сам себя таким считал. Да и его люди не думали иначе, когда он повел их в степи. Это был наказ князя Аскольда. После жестокого убийства хазарского посла, после шока, который пережили в Киеве, он понимал, что каганат не простит случившегося, и все, кто оказался на роковом пиру, на острове, не были желанными гостями в стольном граде. О князе Дире и говорить не приходилось. И пусть он рвал рубаху перед народом, пусть клялся богами, что не помнит, как порешил своего родича, хазарского посла, хуже того — ненаглядную жену Ангуш, — не прощали ему люди. Вот мудрый Аскольд и выбрал единственно приемлемое решение — услать на степные рубежи младшего князя-соправителя, чтоб охранял город от мести хазар. Зато теперь Дир из главного виновника враз превратился в основного защитника города. Пришлось напутствовать добром в дорогу. Хоть и не лежала к этому душа у людей.
В то время Торир особенно настаивал на том, чтобы Олег поспешил на берега Днепра ведь, казалось, лучшего момента не предвидится: все взоры к степи повернуты, опасности в основном оттуда ждут, да и братья-варяги в особой немилости у Киева были. Но Олег не спешил. А, кажется, приди он сейчас к Киеву — и упадет город к его ногам, как спелое яблоко. Вот это и пытался втолковать Торир волхвам-посредникам. Несмотря на опасность и слежку пытался. Ведь и он был там, где произошло злодеяние. Князь Аскольд его лично расспрашивал, что да как. Торир тогда отвертелся: мол, ничего не помню, пьян был. А что припоминал — так лишь то, что ярл Олаф, ухода, звал его с собой. Вот в какой-то миг Торир и пошел следом. А как вышел и где его сон сморил — не помнил. Очнулся на берегу Днепра от криков и плача. Тогда и узнал, что Дир и хазарина, и Ангуш, и боярина Борича порешил.
— И ты уверен, что именно рука Дира это злодеяние совершила? — хмурил кустистые брови Аскольд.
— А кто еще? Да и ссорились они с Раж-Тарханом весь вечер. Мне бы сообразить, к чему это может привести, пить поменьше да приглядеть за князем. Где там! Дир сам заздравные тосты говорил, следил, чтобы все пили от души.
Говоря, Торир глядел на Аскольда честными синими глазами юнака, который не посмел бы солгать своему князю. А позже опять искал в лесах перунников, настаивал, чтобы поторопили Олега Вещего. Пока сами волхвы не стали сторониться упрямого варяга и велели ему уходить в степь, чтобы сгоряча не наделал глупостей, не выдал себя чем.
И Торир уехал. Тем более что находиться в Киеве не было радости. То и дело слышал он злобные выкрики в спину, встречал сердитые взгляды. Ух, и не любили же тогда в городе тех, кто был возле князя да не смог удержать
Вот тогда и перевернулось что-то в душе Торира. Его привезли в безопасное место, выхаживали, лекаря-волхва к нему вызвали. Из перунников оказался лекарь, но Торир впервые умолчал о слове заветном, соединявшем его со служителями Перуна. Даже сама его месть — цель всей жизни — словно отошла на задний план. А вот что его своим сочли — волновало. Но сладким оказалось это волнение. Сам от себя не ожидал такого. И это несмотря на пробитое стрелой легкое, которое и после месяца хвори и пойла из густого отвратительного медвежьего жира порой отдавало болью. А как только стала возвращаться сила — Торир вернулся в копье. К своим.
Да, это лето и полная опасностей степная жизнь изменили его. Он и внешне изменился, похудел, потемнел от солнечных степных ветров, даже на варяга стал меньше похож. Сбрил наголо волосы и бороду свою золотую. Да и зачем в степи краса викинга — длинные волосы? Здесь, когда на много верст вокруг нет воды, они только помеха. Жара и гнус заели бы. А так обрил он голову на степной манер в первые же выезды, даже клока на макушке — особого знака главенства у степняков — не оставил. Правда, за время болезни волосы отросли и теперь вились, спадая на брови и виски легкими светлыми завитками. От этого вид у варяга Торира стал юный, почти отроческий. Вои даже подшучивали, что стал он красенем, как дева. Неудивительно, что все бабы и девки в слободах, где они делали редкие остановки, заглядывались на пригожего молодца, которого вои почтительно величали «наш». Не «батька», как обычно принято называть предводителей (батькой в отряде был и остался старый Фарлаф), а именно «наш».
У костра вновь завели разговор. О том, что волнует любого воя в степных переходах, — о бабах. Вернее, о том, как плохо, когда их нет. Быстрые стоянки в слободах — не в счет. Там не всегда и расслабиться можно: слободские мужики не больно-то радуются, когда витязи их женщин мнут. И тут уж кому, какая удача. А баб хотелось… Вот и стали вспоминать, к кому чья душа лежит, кого кто ждет. И негаданно кто-то упомянул о Карине, красе первой киевской.
Торир невольно приподнялся. Слушал, подперев щеку кулаком, следил за рассказчиками.
— Каринка — она особенная, — говорили воины, но без обычной скабрезности, даже с уважением. Правда, ворчали, что зря цветет такая краса. Ходит, задрав нос, если задеть ее, так глянет, что впору извиняться. А то и не глянет вовсе. Говорят, сам Дир вился подле ее порога, но робел непотребство обычное проявлять. Уж больно в почет девка вошла. Дворище ее гостевое многим на зависть, а еще бают, что вместе с Микулой она ладьи на юга снарядила, торгует. Нарочитая стала, как иной боярин. Того и гляди, на Думу к князьям позовут. Но все цветет пустоцветом.