Чужая корона
Шрифт:
— Это ты, Демьян, тех пятерых гайдуков загубил?
Я молчу. Он тогда:
— Раз молчишь, значит, ты. Я так и думал. Но я не сорока, Демьян, я молчун. Я же им не сказал, что тогда тебя встретил.
— Кому это им?
— А тем, которых ты здесь загубил. Они, как сюда, к вам, ехали, сперва были у нас, пытали про тебя. Я сказал: да никого там, на канаве, в живых не осталось, анжинер их всех перетопил, Демьяна тоже. Да только они не поверили, дальше поехали, до вас. А ты их встретил, га!
Я молчу. Он тогда:
— Тогда они опять приехали, только
Я:
— Почему?
А он:
— Так то разве были паны? Га, что собак искать! Да и у них теперь, в Сымонье, такая волтузня пошла, что им теперь совсем не до тебя и не до твоих гайдуков. Там теперь пан князь Мартын и пан князь Федор схватились судиться, кому из них теперь то Сымонье достанется. А что! Пан князь Сымон же околел! А пан Михал, его сын, еще раньше, а пана Юрия и вообще ворон костей не принесет! Вот теперь князья и судятся, один другому рвут чубы, а до простых людей им дела нет. Га, это доброе дело!
Вот какие тогда были вести, они нам очень сподобились. Накормили мы того Савося до отвала, напоили…
Нет, выпил он самую малость, а после сразу говорит:
— Мне, братки, сегодня больше нельзя. Я же сегодня к вам пришел по делу. Нет, это дело только до тебя, Демьян. Знаешь, какое дело, а?
Ат! Я сразу почуял! Но молчу. Пускай, думаю, он, сам это скажет. Он и сказал. Но не то, что я думал, а так:
— Я за тобой пришел. Наш люди хотят на тебя посмотреть. Не верят мне, что ты живой. А вот ты приди к ним и покажись! И расскажи, как было это дело. Демьян, а Демьян!
Я молчу. Э, думаю, тут только выйди покажись, так тебя сразу зацапают — и сразу скорый суд, а присуд мне один: на осиновый кол!..
Но, думаю, а если я не выйду? Савось к себе вернется, скажет: наполохался Демьян, сидит у себя в Зятице под веником. А, в Зятице, живой! А, наполохался! А сколько за его дурную голову ясновельможный пан князь Мартын посулил? Вот кто-нибудь из этой Клюковки — такой всегда везде найдется — и побежит к Мартыну, и доложит, ему за это шапку серебра отвалят, потом возьмут Савося под ребро, Савось не сдюжит, поведет и приведет…
Нет, думаю, лучше я сам к ним выйду. На того, кто сам выходит, не доносят — не успевают. Да и опять же, пусть лучше меня там берут, чем здесь, тогда моим будет спокойнее, их здесь не тронут, не найдут. Вот так! Встал я, хотел уже сказать Савосю…
После опомнился, на всякий случай посмотрел еще на деда Бурака. Дед Бурак мне кивнул — иди, мол, не полохайся. Вот тогда я Савосю и сказал:
— Га! Собирайся! Пошли!
Пошли мы с тем Савосем в его Клюковку. Шли, пришли в самую темную полночь — мы так нарочно подгадали, чтоб прийти не по свету. Хоть у них там и спокойно — ни пана, ни гайдуков, а один только войт, добрый войт, как и у нас, а не продажная собака, — но все равно приходить лучше ночью. Ночное дело всегда серьезнее дневного. Также и ночное слово втрое тяжелей дневного весит.
Вот мы тишком туда пришли, они все нас уже ждали, собрались на току, там просторно. В углу смоляк горит, дверь на оглоблю закрыта, они сидят на мешках, ждут. Я выхожу к ним в красной городской рубахе (я ее из дому взял, только здесь на околице переоделся) и с этой самой, еще дедовской косой. Взять с собой косу мне Савось присоветовал, сказал, что так оно будет внушительней.
И точно: как только они эту косу увидели, так сразу рты поразевали, но молчат. А я им:
— Га! Братки! Что, не признали? Да я тот самый Демьян! Раньше был грабарем, а вот теперь косарь. Раньше канавы рыл, а теперь панов кошу и их подпанков!
Они молчат. Потом один из них:
— А как это? — интересуется.
— А очень просто! — говорю. — Ш-шах! — и готово! — и показал, как надо шахать. Запела коса!
Они еще крепче молчат, уже никто ничем не интересуется. Я пошел, поставил косу в угол, мне поднесли мешок, я сел на него, трубку достал, кисет (это мне от гайдуков досталось), высек огонь, закурил. Я вообще человек некурящий, а тут вдруг что-то захотелось. Сижу, курю. Они смотрят на меня, молчат дальше. Я закашлялся, после откашлялся, трубку под ноги бросил, сапогом ее затоптал, дым рукой развеял, говорю:
— Вот так вот с ними надо! А то они все дымом пустят, по ветру. Да, — говорю, — вы глазьями не лупайте! Вы что, думаете, я такой варьят, что просто так, от своей дурости, старого нелюдя распотрошил? Нет, братки! Я это так его за то, что он на нашего господаря, на самого ясновельможного держателя всей нашей земли замахнулся! Я сразу этого не понял, я думал: ну, канава и канава, мало ли я тех канав в своей жизни по пуще нарыл! Якуб меня позвал, я и пошел. Прихожу я до того Сымонья…
Ну, и так дальше, и так дальше, от Сымонья и до старых вырубок и пана анжинера, до Пилипа и хлопцев рассказал, и как они меня месили, и как анжинер (сами знаете, кто это) меня спас, и как я Савося встретил, как после встретил вот этой косой гайдуков — все это им честно, ясно, просто выложил. А кончил тем, что говорю:
— Теперь мы всей нашей деревней с лета, с самого солнцеворота, сами по себе живем, никто к нам не суется. Сытно, добро живем. А зачем нам те паны, что нам от них, какая польза? От них никакой. Нам они, эти собаки, не нужны! Нам только стояла бы пуща, в пуще мы всегда прокормимся, а пущу держит Цмок, вот нам и надо за него держаться, а всех этих панов и подпанков — геть отсюда, в Зыбчицы, за стены трехсаженные, пусть там сидят и там промеж собой грызутся. Так или нет, братки?
Они молчат. Но, вижу, ухмыляются. Значит, думаю, им мои слова сподобились. А чтобы той сподобы было еще больше, я уже хотел встать, взять косу и еще раз им показать, как панство косится…