Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Шрифт:
То судьба моя, мой любимый муж, кого знаю я целый долгий миг, что длинней, чем жизнь, и светлей, чем день, и темней, чем ночь, и родней, чем род или родина, кто нашел меня в этот день огня, воскресил меня, я не я давно, я – оно, и он тоже стал не он, тоже стал – оно, чтоб плыла земля, как ладья в реке, чтоб летела речь белой утицей, чтоб катился дождь по моей груди, чтоб катился он по моим рукам, по моим губам, по моим плечам, чтоб упал, дымясь, на горящий храм, на горящий лес.
А когда пройдет и иссякнет весь, позабудь меня, мой любимый муж.
Когда первый лист молодой травы глянет, ввысь стремясь,
И уйду опять в люди бедные, бессловесные, безумные, в люди черные, безответные, в люди-нелюди человеческие.
И, встав с колен, и левой щекой тронув правую стену, говорила так…
А снаружи храма стоял Медведко, и меж ними были дух, огонь и стена из дубов столетних, каждое бревнышко ростом в Дедов рост.
И молился Емеля так, чтобы молитва его сначала вокруг храма, врозь, с разных сторон стен вверх шла, а потом рядом, а потом так, чтоб в молитве Емели храм был, а в храме Ждана молилась, и молитва ее внутри храма была, и над ней, и внутри нее, и вокруг нее тоже.
И первая молитва Медведко – как одна крыша, и вторая – как крыша над первой, и третья молитва Емели – как третья крыша над первой и над второй, а четвертая – внутри храма над Жданой.
И молитва была Лете, и молился Медведко так:
– Мати моя Лета, что машешь черным крылом огня над головой моей, и крыло твое листком зеленым, веткой гибкой касается плеча моего, дождь, что падает на меня, – это волосы твои, шум ветра – шепот твой, что в лесу живет, там, где я живу.
Что мало плачешь по мне? – Высохла земля, высох лес, пожег траву огонь, что без слез твоих словно бешеный зверь, что скачет, куда бешеный ум ему прыгнуть велит.
Старый город сгорел, новый город сгорел, и твой дом сгорел, и мой сгорел, и Велесов храм тоже, и небо горит – дым вниз идет, солнце сгорело, в дыму растаяло.
Вот ты вверху, и огонь вверху, ты вокруг, и огонь вокруг, вот встретил я Ждану, когда ждать не умел, и встречу ли Ждану, когда ждать научусь, и встречу ли Ждану, когда устану ждать.
Мати моя, увы мне, на отце нашем шуба горит, пал нос щекочет, птица летает, как ветка в костре, огнем машет, летит по земле, сыпя жар и угли, сгорела Москва, сгорела трава, сгорела земля, я вот – вот грязь, или как бы вода, но огнь вокруг, рукой коснись, и сгорит рука.
Ты мне песни пела в длинные ночи, ты сказала мне птичий язык, и медвежий язык, и волчий, и человеческий тоже сказала мне, да вороний грай, да рыбий язык, да клена, да рябины, да бела ясеня, да сон-травы, да плакун-травы, да страх-травы, ты меня берегла, да землю забыла, и луну, и месяцы, и солнце светлое, обменяла меня да любовь ко мне на сырой дождь, на грозу, на гром, на молнию.
А не хочешь жизнь, обменяй тогда всю мою тоску, все надеждочки, все мои песни несложенные, слова несоставленные, все мои мысли неговореные, не свитые сначала в клубок, а потом в полотнище, а не можешь
– Господи, дева Ждана, – молится перед храмом Медведко, где круглый алтарь на север, за которым внутри Ждана, прежде чем взять за руку Ждану и сойти в черно-красное обожженное чрево берлоги на царском острове, возле Велесова храма.
А вокруг падают горящие и мертвые птицы, мертвые – раньше, чем догорели, бешено воющие волки, с дымящейся шерстью и куцым сгоревшим хвостом.
Медведи, единокровные братья Медведко, сдавшиеся дыму и духу огня, потерявшие движение и мысль, перебирают лапами черные июльские листья и беззвучно ревут.
Люди с выпученными красными глазами стоят по горло в мутной взболтанной болотной жиже, и это все называется московским бытом и спасеньем московской земли.
В день 20 месяца июля – сначала Родов, Велесов, Перунов, а потом Ильин день, когда двое были сильнее страха, разума и зла, и добра, и тьмы, и греха, и святости тоже сильнее, они состояли из верности, жертвы, надежды, терпенья, бедной идеи – и были тождественны этой московской земле, московскому люду и нелюду тоже, зверю и птице, и всему живому роду, что готов был принять небытие, как принимает его от избытка пытки бедная жертва смуты.
Главы о судьбоносном событии Емели и Жданы, происходившем в разгар пожара, на глазах зверей и людей, которые видели пожар и свой страх и не видели любви, которой любили друг друга Емеля и Ждана, чтобы потушить огонь
И когда сказала Ждана молитву и сказал Медведко молитву, вышла Ждана из храма Велеса, и сошли оба медленно вниз, в берлогу, что была прохладна, тениста, пуста и открыта их телам.
И, узнав Ждану, положил руки на плечи Жданы Емеля, и, узнав Емелю, положила на плечи Емели руки Ждана.
И, как в перевернутый внезапно бинокль, отодвинулся мир, и то, что было в сажени от них, стало невидимо, и то, что в метре, стало невидимо, и все, что видимо, стало невидимо, и все, что слышимо, стало неслышимо, и крики, и стоны, и плач, и треск падающих деревьев, и гул огня, и звериный вой, и вороний грай стали неслышимы, и видимы стали только они друг другу.
И были огромны руки их и ноги, грудь и бедра, и глаза, и уши, и уши слышали внутри все настолько, что громче грохота взорванной Хиросимы было слышно, как течет кровь, шаркая о шершавую изнанку внутри вен, и реки эти были шире, чем Дон и Волга, Москва, громче грома стучало сердце Емели, и громче грохота землетрясения – сердце Жданы.
И все то, что время вывернуло, вратами впуская в будущее настоящее, чтобы прошлое имело выход, обратно связывая в узел то, что еще не наступило, и то, чего еще нет и не будет вовсе.
Красные реки с молочными берегами были огромней белого света и так же подробны, как капля воды под тысячекратным увеличением.
Нельзя передать никому, как выглядит эта подробность и огромность, вовсе не существовавшая до встречи, многочисленна, многолика и велика, как ножка блохи для левши, увеличенная нашим электронным глазом.