Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Шрифт:
Потому и все ощущения, пережитые Емелей и Жданой в этой огромности, большей, чем мир, не имели никакого отношения к человеческой страсти, человеческому восторгу, человеческому божественному безумию, потому что были подробней и множественней их в то количество раз, в какое сады будущего Садового кольца Москвы больше горсти земли под геранью, стоящей на окне московского дома в Малом Козихинском переулке на углу, дома Смирнова-Сокольского, смотрящего окнами на Патриаршие пруды, которые будут на месте Черторыя.
И в то же время они и были – человеческая страсть, человеческие нежность, и страх, и любовь, и безумие.
А в это время вверху и вокруг за дымом спокойно и ровно светило солнце, под солнцем был дым, под
И когда Ждана открыла себя Медведко, пожар был в зените, а любовь – в надире.
И руки проросли воздухом, и были прохладны, и волосы встали дыбом и были прямы, как солнечные лучи, и роса ловила их движение своими губами и сердцем, рано поутру, когда еще спали люди, птицы и звери.
И глаза зашли и закатились, и стали белки вместо глаз, видящие любовь за спиной и не видящие света впереди.
И ноги стали крылаты, как хвост у рыбы, и жили сами по себе, но рядом и вдоль, грудь Жданы набухла, как надутый резиновый мяч. И живот стал дышать, как дышит открытое сердце в руках жреца майи, когда он достает его одним движением из живого человека, чтобы опустить на дно жертвенного сосуда.
И уши стали искать и выбирать звуки, предназначенные только им в этом мире. Дыхание Медведко. Стоны Медведко. Шевеление губ и замирание сердца.
И Емеля закрыл веки и стал видеть любовь за спиной и не видеть Дедова мира, Волосова мира и мира Леты, но был там, где природа вертела его в руках, чтобы остановить огонь.
И руки, и ноги стали корнями дерева, которые переплелись с корнями вверху обгорелого, а здесь, в берлоге, живого, страдающего и нетронутого дерева, которые обнимали берлогу своими пальцами и уходили вниз еще глубже, в самое дно, сквозь землю. И этими корнями Дерево и Емеля обнимали Ждану: так опускали под обнимающие корни Велесовы жрецы их жертву, и так Волос перетек в корни подваженного дуба в далеком Суздале.
И дерево, отвечая людям на их жертвенную щедрость, росло вверх быстрее, и ветки его были иными, и почки тоже, и вперемешку с деревянным соком, внутри него, текла человеческая кровь, и листья были, как листья клена в осенний день, цвета пожара.
Все видели и не видели их. Они не видели никого и видели только друг друга.
И качнулась земля, обернулось небо океаном и стало сворачивать их единое тело-теченье…
Господи, за что ты так щедр и великодушен всего лишь к земной жизни? Спасибо за то, что раскачал землю, за то, что вывернул наизнанку небо так, чтобы все, что они, стало все, и все стало всего лишь они.
За то, что открыл все шесть сторон света – и юг, и север, и восток, и запад, и зенит, и глубь – раньше, чем люди узнали об этом, не переводя это в слово, и не давая имени сущему, и не обременяя землю смыслом и звуком, но оставив его раньше музыки и раньше жизни.
Так примерно думал Медведко спустя жизнь или примерно так.
Забыв и не освободившись от Жданы навсегда.
А в это время, в тот же час пополудни, кипела вода от падающих головней, они шипели, как кошка, отпугивающая собаку, как змеи, готовясь к нападению, как паровозы, начинающие движение, кипела вода от снующих вокруг лис и лисенят, где-то поодаль пыхтел и фыркал Дед, держа на плаву брата Медведки, раненного упавшим деревом. Волки, ощетинив мокрые серые загривки, скользили в кипящей воде, серые зайцы барахтались и булькали рядом, орали кабаны, погружаясь на дно, олени несли рога, как будто голые зимние кусты… была нормальная московская жара, которая бывает регулярно в жаркое лето, а Емеля естественно, обычно, буднично, без усилий перестал видеть этот мир, ибо глаза его повернулись внутрь глаз Жданы, и кожа стала видеть только то, к чему она прикасалась и что называлось Жданой, и тогда руки
И еще был день, и еще одна ночь, и огонь, когда Емеля и Ждана замерли на мгновение в покое, полыхнул и, расправив крылья, опять поднялся над Москвой.
И в тот же час с неба упала, вскрикнув, вспыхнувшая на лету птица, билась и горела, гоня крылами воздух и раздувая свой маленький пушистый беспомощный пожар.
Волк скулил рядом, зализывая обгорелый бок, Дед торчал в десятке метров от нового берега, время от времени поднимая голову и клича Медведко.
Рыбы скользили в мутной жиже, задевая бедра и копыта стоящих в иле коров, быков, овец, собак, лосей, кабанов, зайцев, всей лесной твари, что спасалась от пожара здесь, как и в болоте всполья, где со временем станет Земляной вал и Триумфальные Серпуховские ворота, рядом с будущей слободой Кадашей, где и будет Кадашевский Хамовный двор полотняной мануфактуры, Монетным двором, и еще дальше, возле будущей лепоты Карпа Шубы – Красная церковь Георгия Неокесарийского.
Но Медведко не слышал криков птицы, стона волка, криков Деда.
Медведко опять любил Ждану.
Поскольку их невстреча и была причиной московского пожара 1000 года, ровно двадцатого июля – по одному поверью, в Велесов, по другому – в Перунов, а по третьему – в Ильин день.
Московский жертвенный день.
И в них было дело, все будет так, как по замышлению природы, и руки лягут так, и губы вспыхнут так, и руки, пальцы в пальцы, за спиной выше головы сойдутся так, и дыхание смешается так, и зубы коснутся зуб, и слезы потекут там, и тогда, и так – это как код в сейфе, все должно совпасть, все цифры, все буквы, все слова и все повороты, да еще отпечатки пальцев, и рисунок сетчатки глаз, и на тебе, откроется дверца, – так и со Жданой и Емелей…
И они искали и день, и ночь, и еще день, и еще ночь, засыпая и просыпаясь среди зверей и птиц, среди жары и стонов, среди всех смотрящих, видящих и не видящих их, среди всех, слышавших и не слышавших их, и на четвертый день сошлись все цифры, и все буквы, и все движения вправо, влево, влево, влево, вправо, вперед, назад, еще влево, словно выход с сегодняшней Полянки через двор за церковью Космы и Дамиана на соседнюю улицу, что-то щелкнуло в природе, застонало, зазвенело, музыка заворочалась, и проснулась, и пустила механизм облаков, и дождя, и грозы, и молния ударила кремень о кремень, ветви огненного дерева раскинула в небе, и упали с неба первые капли дождя, прямо в крики и стоны, прямо в голоса, звуки, огонь и жар. И Жля и Карна бросили свой ветер в будущий жальник, что ляжет на месте Вспольного болота, возле будущего Каменного моста, рядом с Кремлем и «Домом на набережной», и хлынул, чуть помедлив, пока еще испаряясь над землей, великий дождь июльский Велесов, оборвавший обряд принесения жертвы, и Дед, разодрав в улыбке морду, полез на берег, и лоси полезли, и кабаны, и олени, и зайцы, и лисы, и волки, и птицы поднялись в воздух, и запахло гарью, дымом бывшего пожара, и будущая трава уже просунула свои маленькие зеленые глазки над обгоревшей до черноты землей.
И Емеля чуть повернул Ждану на бок, положил ее голову к себе на плечо и уснул вместе с ней, через секунду после того, как семя его влилось в ее лоно, и жизнь Москвы была спасена и продолжена, и руки их не расплелись, и тела их не разделились, хотя не нужны уже были они природе, ибо выполнили свое назначение и были свободны от долга и страха, и спали они так долго, что наступила девятая ночь и потом тринадцатая, и в пятой стороне света, ровно возле Полярной звезды, запела ночная птица свою безумную песнь, считая их мертвыми.