Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Шрифт:
Главы боя Медведко с Персом из Кяты
На шаг позади князя Бориса, перетекая с кончиков пальцев левой ноги через тело в пятку правой, скользил дружинник князя Бориса – Перс из города Кята.
Минуло четырнадцать лет с тех пор, как Перс после хорезмшаха Абу Абдаллаха, которому служил верой и правдой целых пять лет, прошел через дружбу с Мамуном, что отнял у Абу Абдаллаха власть и жизнь в Кяте, попал в немилость к Мамуну и бежал с помощью друзей своего друга Исхака ибн Шерифа Абдул Касим Мансура.
А потом, поначалу
Не было и не будет на юге того, что люди запада называют востоком, а люди севера – югом, человека, который не знал бы истории Бахрамгура и его любимой Диларам, той, что в беседе, отвечая медленно и ритмично своему любимому, открыла красоту созвучий в конце фразы. Спустя много лет это получило имя рифмы.
И березы, и поля, и бесконечные леса, и суздальские, и московские, и тверские, и владимирские, и новгородские леса остались чужими Персу. И не выжил бы он в этой красной, белой, зеленой, северной стороне, если бы не имена его родных мест, городов и рек, что сложил он в свои странные молитвы. И перед каждым сном, а то и всю ночь, твердил их, наклонясь, и кивая головой, и раскачиваясь.
И когда повторял их, то звуки вызывали видения и миражи, и долго и подробно как будто бродил Перс по улицам Шейх Аббас Вели, вместе с Абу Абдаллахом, потом долго и неотрывно смотрел на черные воды Полван Ата и повторял про себя – только в ему понятном порядке:
«Хазеват Шах Абат
Ярмыш илыч нияз,
Бай янги базар аба,
Мангыт ярна ян су талдык», – и руками трогал невидимые листья джидди, чингиля, кендыря и туранга и, скользя взглядом по воде желтой Магыт Ярны, и коричневой Шах Абат, и черной Ярмыш, повторял вслух эти острые, как лезвие его кривого ножа с четырьмя бороздками для стока крови, и такие же режущие, слова, и начинал медленно засыпать, на лодке отплывая от русского снежного, холодного чужого берега, где берегло его, чужого, только то, что все чужие на Руси были свои, а все свои – чужие.
И еще берегло его мастерство удара и бесстрашие, которое было безразличием к жизни, а принималось за безразличие к смерти.
И, ступая след в след за князем, Перс, опустив глаза, видел не княжьи кожаные красные сапоги и не мартовский ноздреватый, тающий на глазах от полдневного мартовского солнца снег, но разлившийся по зеленому полю праздник Навруза, иным именем Новый год, который был сегодня, ибо шел двадцать первый день месяца марта. И стоял над московской землей 1011 год, в Кяте же был первый день сева, дымили
И все поле, устланное коврами, усеянное разноцветными платьями и платками, пело и кружилось под звон серебряных бус и серег, и монист, звуки зурны и гам барабанов.
А здесь был снег. Ели. Тишина. Глухомань. Москва. На руках – рукавицы, на плечах – стеганый зеленый халат, подпоясанный красным крепким поясом со знаками черной свастики по всему пути этой узкой дорожки, которой идущий окружал себя, немо заговаривая от напасти в долгих дорогах, и в котором Перс чувствовал себя словно лошадь, затянутая подпругой, куда менее удобно, чем в привычном платке.
Перс промечтал – и просмотрел навруз, и прослушал его голоса, пока охота Бориса выгнала Деда из берлоги, успела проткнуть его стрелами и березовым колом, который в сгустках еще не замерзшей крови валялся на снегу рядом с Дедом, что лежал на правом боку, подобрав лапы, словно ребенок в чреве матери, готовящийся выйти на свет Божий, словно русский царь Павел на багровом ковре, окаймленном черным меандром, зарезанный в четыре ножа смердами по молчаливому слову сына, ставшего в эту минуту очередным отцеубийцей, выродком.
И очнулся Перс только тогда, когда Борис тронул его за плечо. Князь замечал, что чем дольше Перс служил ему, тем чаще мыслью своей возвращался в свою предыдущую жизнь и возвращался сюда только тогда, когда начинался бой.
Перс вздрогнул, увидел Емелю, стоящего на морозе; над головой Емели висело солнце, за спиной была береза, в руках нож, а на плечах – белая рубаха Жданы, с красным орнаментом по вороту, подолу да распаху рукавному – заговором, чтобы дух чужой не забрался в Емелино тело.
Голые залитые солнцем ноги Медведко розовели на ноздреватом, хрупком, тяжелом мартовском снегу, как «босые лапы снегирей».
Перс вынул нож и пошел на Медведко неторопливо, как хозяин идет в хлев к ягненку, чтобы полоснуть наскоро его по горлу ножом и, спустив кровь, отдать его сыновьям снять шкуру и правильно, с усердием, разделать мясо.
Перс шел, не допуская даже мысли в свою задумчивую нездешнюю голову, что ягненок этот ничего больше и не умел, кроме русского боя. Двадцать два года каждую весну, лето и осень проводил Медведко время в движении, ударе, защите и зализывании ран: последнее входит в тактику русского боя, как кость – в тело и как душа – в кость.
Конечно, знал Емеля по имени в московском лесу каждое дерево, знал, в какой день, час и месяц в дереве бежит весенний ток, его рукам и коже слышимый. И на его зов откликалась и каждая тварь земная, и каждая птица небесная.
Когда в лесу долго живешь – как в деревне: каждый второй – друг или враг, а каждый третий – родственник, но знакомы друг другу вполне все, и даже ночью каждый мог различить каждого, ибо запах, единственный запах, как имя у человека, имел и зверь, и птица, и дерево, и цветок.