Чужая луна
Шрифт:
— Знаю. Меня известили, — и указал глазами на диван: — Присаживайтесь.
Сам же патриарх уселся в глубокое кожаное кресло и стал не спеша перебирать четки, как бы подчеркивая, что нисколько их не торопит. Спросил у Кольцова:
— Ваш знакомый, сказали мне, прибыл к нам из заграницы? — и затем перевел взгляд на Ивана Игнатьевича, спросил у него: — Откуда же прибыли? Из каких краев?
Иван Игнатьевич вскочил с дивана:
— Из Туреччины прибымши, Ваше Преосвященство!
— Да вы сидите, — попросил патриарх Ивана Игнатьевича. —
— Вишь ли, церква у нас осиротела. Отец Иоанн в прошлом годе по хворости телесной престависи. И село наше тоже все одно як примерло. Сколь за энто время невенчанных, некрещенных, семь душ не отпетыми по чину на той свет уйшли. Непорядок энто.
— Непорядок, — согласился и Тихон. — А что, нигде вокруг нет священников? Села-то, поди, поблизости есть?
— Нету поблизу. На той стороне, за Красным морем есть много православных сел. И на Маньясе, и возле Апольонта, и возле Изника — энто все озера рыбные. За то, поди, им те земли приглянулись. А нам тут, на Гейском море, любо. Тут и остались, — пространно объяснил Иван Игнатьевич.
— И что, никто из священников не захотел к вам?
— Не уговорили, видать. Не сумели. И то сказать: мы там, як в медведьском краю обитаем. Токмо и медведей у нас отродясь не водилось. Из дикого зверя — токмо зайцы, и тех обмаль.
— А людей в вашем селе много?
— Душ триста, можа, чуток поболее. Церква в праздники всегда была битком. А счас — така, вишь, беда.
— Может, с Афона кто согласился бы?
— Ходил я на Афон, не нашел до нас согласных. И до патриарха в Константинополь, было дело, ходил. И чё? Вишь, како дело. Мы рассейские, православны, а у их, видать, друга вера, до нашей не клеится. Меня до яго даже пред очи не допустили. Мы яму, патриарху константинопольскому, без интересу. У яго свои люди, им радеет.
Иван Игнатьевич вдруг замер, зачем-то испуганно пощупал карманы пиджака, но затем, посветлев лицом, торопливо сунул руку за пазуху, достал оттуда холщевую торбочку и бережно извлек из нее порядком потертое атаманское письмо.
— Во! Не утерял! — счастливо сказал он. — Тебе, благодетель, наш сельский атаман Григорий Силыч свою слезную мольбу шлеть. Всем сельским обчеством с великою печалью писали.
Отец Анемподист прошел со своего угла, принял от Ивана Игнатьевича письмо, долго в него вчитывался. Разобравшись, прочитал вслух.
— «Ваше преосвященствие! Отець родный! На милосць твою уповають несчастны православны сироты села Нова Некрасовка, шо на Гейском мори обитаеца. Бога ради, не оставлляйтя нас, сирых, худых и забутых на чужеземной Туреччине. Оу нас отець Иоанн престависи бизизика и нам никакова ответу не дал. Вас Богим молим не забутя нашу сирыю церкву, а нас тож не забутя. Бога ради для свяченика оу нас диакон есць Иван сын Игната Мотуза. Толкя пыстынывлять молим вас для православных душ. И колени преклоняють усе Вашему Преосвященствию».
Закончив слушать, Патриарх сказал:
— Отчаянное в своей безысходности письмо. Однако же трогательное. Надо подумать.
Патриарх опустил голову и долго сидел так, молча. Отец Анемподист присел за спиной патриарха, продолжая держать в руках послание атамана Новой Некрасовки.
Стояла такая тишина, что жужжание отогревшееся после зимы и бившейся в оконное стекло мухи казалось оглушительным.
После длительного молчания патриарх вновь поднял глаза на Ивана Игнатьевича:
— А вы, стало быть, дьяконом при храме состояли?
— Дьяконом, дьяконом! — снова подхватился с дивана Иван Игнатьевич, но тут же сел. — И татко мой паламарем в нашей церкви состоял. И мамка тож: первая на клиросе. Меня завсегда с собой водила.
— Ну, что ж! Ну, что ж! — патриарх в задумчивости нервно постучал пальцами по деревянному подлокотнику кресла. Снова испытующе посмотрел на Ивана Игнатьевича:
— А скажи, сын мой, Псалтырь знаешь?
— Как не знать? С малых годков читаю. И молитвы, и акафисты, и тропари. И во здравие и за упокой. Почитай весь Псалтырь назубок вывчил.
— Ну, и прочти нам что-нибудь из того, что ты там, у себя на службе, читаешь, — попросил патриарх.
— Шо скажете?
— Да что тебе самому хочется. Ну, почитай, к примеру, Покаянный канун.
— Усе девять песней? — спросил Иван Игнатьевич.
— Четвертую песню прочти.
Иван Игнатьевич встал, воздел глаза к потолку. Пару раз тихо, в кулак, откашлялся. Какое-то время постоял молча, сосредотачиваясь, и затем громко речитативом запел:
— «Широк путь зде и угодный сласти творити, но горько будет в последний день, егда душа от тела разлучатися будет: блюдися от сих, человече. Царствия ради Божия…»
Голос у Ивана Игнатьевича был чистый, баритональный, с красивыми обертонами, которые придавали его чтению необъяснимую притягательность. Было даже странно, что в таком тщедушном теле хранится такой голос.
— «Почто убогого обидиши, мзду наемничу удержуеши, брата твого не любиши, блуд и гордость гониши, — продолжал Иван Игнатьевич. — Остави убо сия, душе моя, и покайся, Царствия ради Божия…».
— Достаточно! — кивнул патриарх и обернулся к отцу Анемподисту. — Велите приготовить к завтрашней утренней службе.
Отец Анемподист подошел к Патриарху, наклонился, но сказал так громко, что услышали и Кольцов с Иваном Игнатьевичем:
— Я подумал, может, в воскресенье, в храме Христа Спасителя?
— Нет! Завтра же! — не согласился патриарх. — В нашей Крестовой. Малым чином.
Вскоре они тепло простились с патриархом.
Провожал их к калитке отец Анемподист. Он со вздохом посмотрел на красноармейцев, по-хозяйски бродящих по подворью, затем на костер, горящий неподалеку от калитки. Над костром теперь уже висел казанок, видимо, красноармейцы варили себе ужин.