Чужая мать
Шрифт:
— Сплясать бы!
«Ну вот, — подумал Степан, — обрадовал и я кого-то не подфарником, не амортизатором». Однако он не любил, когда вокруг так много было счастливых, и ушел к себе во двор. Во дворе он выдернул из земли железный прут и ударил им по углу гаража так, что в руке заныло. Еще, еще... Чего он бил, на кого злился?
Если обдумать все, то и ему ведь неплохо. Степан остановился, сел на колоду для рубки дров, ноги еще дрожали... Алешка уехал, укатил, умчался под гудок паровоза... Убавится у Надьки спеси, никуда она не денется. Велела сломать гараж!.. Но их слободка еще поживет, и гараж постоит... Сломать гараж, а дальше что? Как жить? Как Алешка? В гробу он видал
Шумит в голове... Жарко, душно... Остыть!
Он пересек двор и спустился в погреб, зажег там желтую лампочку, у него и в погребе был электрический свет — цивилизация!
С каменного потолка, змеясь и корчась, свисали корни высохшего наверху клена... Степан дотянулся до одного отростка, ломкого, неживого... Корень был мертвей веревки. А ведь пробился сквозь камни, яростно, неудержимо, и — окоченел в холодной пустоте. Сухие клены стояли на погребах как памятники пустоте...
А скорый поезд увозил Алешу. От реки, от пригорка, где росла береза с пониклыми ветвями.
Алеша вышел из купе в коридор вагона и встал у окна. В темной дали светляками проплывали бессонные огни...
Все получилось не так, как рисовалось ему прошлой весной, совсем не так. Но странно, он опять думал, что ничего не отменялось. Если он когда-нибудь будет учить детей, то, может быть, научит их чему-то поважнее, чем дважды два...
Далекий огонек за окном все не мог отстать от поезда. Чья-то жизнь тянулась и тянулась, пробиваясь сквозь ночь. Алеша опустил стекло. Тугой поток воздуха хлынул вместе с шумом колес, ветер разметал волосы. Та-та-та, стучали колеса на рельсах, та-та-та... Будет нелегко, это факт. Ну? Главное — догнать Анку.
Та-та-та, та-та-та, та-та-та...
РАССКАЗЫ
БЕЗ ЕДИНОГО СЛОВА
Смешно, но друзьям моей дочери невольно казалось, что и тогда я был уже немолодым. Ну, не белобородым, не согнутым в три погибели, но определенно в годах. А между тем в том декабре мне исполнился двадцать один, и, значит, было немного меньше, чем им самим, студентам-пятикурсникам, сегодня.
Война экзаменовала нас четыре года, и пусть они, эти годы, были необычно долгими, а иные дни запомнились как бесконечные, и порой кажется, что они еще длятся — обернешься и увидишь тех, кого так и не дождались с дальних дорог, и услышишь, как живые, голоса, которые молчат беспробудно, все равно по календарному счету война была нашим университетом, это она дала нам высшее образование. В сорок первом нас взяли на фронт с первого курса.
Друзья моей дочери иногда собираются у нее и затевают свои беседы, пьют чай и кофе, а по случаю открывают и бутылочку, курят, спорят обо всем на свете, как и полагается молодежи. В последний вечер, когда я появился дома и толкнул дверь в столовую, чтобы поприветствовать компанию, один из них, наиболее
— Вот сейчас мы услышим что надо! У нас идет жуткий спор!
— Жуткий?
— Папа! Разговор серьезный. Или соответствуй, или...
— Я понял. О чем же разговор?
— О любви, представьте себе.
— Ой!
— Да ну!.. Мы для него еще дети, от него не дождешься понимания, — дочь махнула на меня рукой.
— А почему вы решили спросить меня? Мне кажется, в этом деле нет ни знатоков, ни специалистов, а... А каждый случай — другой! Не бывает любви по стандарту, думать иначе и обидно и глупо. Вот, по-моему, и все, что можно сказать...
— Нет, не все. Сейчас мы вам объясним.
— Можно, я? — крикнул горячий парень, опять поправляя свои очки.
— Лучше Леня!
Лепя считался умницей и был кудрявым толстяком с розовым теплом на мягких щеках и обильным, но притаенным светом в крупных глазах, в детстве просто улыбчивых, а сейчас уже ироничных. Он жил в нашем подъезде и на такие вот дружеские посиделки поднимался по первому телефонному звонку.
— Вы не возражайте, пожалуйста, — попросил он, — и тогда я сразу подведу вас к главной точке нашего спора. Любовь не дана человеку кем-то или чем-то, например богом или судьбой, раз и навсегда и поэтому не существует в каком-то постоянном качестве. Было, когда из-за женщины стрелялись, убивали за одно неучтивое слово по адресу любимой. Сейчас это смешно. Из жизни изгнан театр, но цена и роль любви одновременно упали. И падают. Кое-кто из нас говорит, виновато равноправие между женщинами и мужчинами. Некого защищать! Кое-кто утверждает, что любовь с ее заоблачных высот уронила война... Куда ей, бедной, падать, коль роняют? На грязную землю, в село, где на всех уцелевших баб один мужик-инвалид. Было, было! Нам не хочется задевать ваших святых воспоминаний, связанных с войной, но давайте считаться с реальностями, а не вымыслами, от которых за километры тянет фальшью. Была ли на войне высокая любовь?
— Спросим проще, — прорвался забияка, так и не справившись с очками на носу и сдернув их. — Была ли на войне любовь, потому что она всегда или высокая, или никакая... Или есть, или нет!
— А как вы к этому относитесь, Леня?
— Здраво. О воине сказал я. Это исторический факт. И за годы, в которые родились мы, грешные, любовь еще не воспарила в небеса, на свое место. А может быть, никогда больше и не воспарит! Подниматься тяжелее, чем падать. Ну, открывайте огонь! Подставляю грудь. Пли!
Я молчал.
— Слушаем человека, прошедшего войну! — с надеждой подбодрила меня подружка дочери, разминая в худой ладони «конский хвост» жидких волос.
Я молчал.
— Конечно, — помявшись на стуле, прибавил Леня, — мы готовы услышать общие слова, но можем и сами сказать их, сколько хотите, любых, всяких. Не они нам нужны.
— А что?
— Случай.
— Вот именно — случай, как вы раньше заметили.
— Из тех военных дней.
— Он скажет сам за себя.
— Хоть один!
Я молчал. Горько было сознаться, что сначала требовалось вспомнить что-то, а не вспоминалось как назло, хоть я и не сомневался, что такой случай был. Я твердо верил, нет, знал, что рядом со смертью люди любили чище и бескорыстней. Все мелочи отлетали от подлинных чувств. А не вспоминалось ничего! Гости дочери так и ушли, не дождавшись моего рассказа.
...Уснуть я не мог. Вспомнился капитан, который писал жене каждый день, то есть иногда это было уже и за полночь. Даже если на сон выкраивалось не больше получаса в сутки, он не ложился, не черкнув домой хоть строки.