Чужие и близкие
Шрифт:
— Прошу пжощения, — прикладывает он руку к груди и галантно наклоняет голову. — С сожалению, не можу поднимать тяжещи. Болезнь такая. Пшоклята болезнь.
Он снова галантно кланяется и вдруг ковыляет в сторону, широко расставляя ноги.
— Эй, постой, ты куда?! — кричит ему Миша. — Тебя ж Бутыгин ждет!
Парень останавливается, медленно качает головой.
— Нет… Ну какой с меня работник. Ну какой я работник, если тяжещи не могу поднимать, — говорит он и горестно и виновато улыбается, а в глазах у него слезы.
Он
— Постой, при чем тут тяжести. У нас много всякой другой работы — будешь кирпич долбать, провод втягивать, подавать инструмент будешь — ну мало ли чего?! Пойдем. Пойдем с нами.
— Тяжести мы потаскаем сами, — поддерживает меня Миша, — все ж таки зарплату получаешь, карточку, хлеб шестьсот грамм. Хватит тебе базар шляться. Пойдем!
Парень недоверчиво смотрит на меня, потом вглядывается в лицо Миши и, поняв, что мы не шутим, опускает голову.
— Спасибо на добжее слово… Большое спасибо. Только, я знаю, завод есть завод, там нет легкости.
— Ничего, пойдем, будешь с нами работать. Подручным будешь — понимаешь? Только Бутыгину пока ничего не говори. Оформляйся и все. Паспорт у тебя есть?
Мы с Мишей тащим его в цех, заодно волочим за Собой провод и трубку.
Теперь я вспоминаю, где я его видел — на базаре. Ну да, конечно, я еще приметил тогда этого оборванного парня, он все время что-то менял — то хлеб на урюк, то урюк на молоко, и вечно жевал при этом, видно, все время был голоден. В его зеленых глазах горел огонь неутоленности…
Мы шли через цех, волочили по бетонному полу трубку и провод, а рядом с нами шел этот парень со своей торбой и затравленно озирался. Чувствовалось — не будь нас рядом, он тут же сбежал бы.
— Ты Бутыгин ничего не говори, — наставлял его Миша, — молчи и все. Болезнь, молезнь ничего не говори. Чего спросит — скажешь. А так молчи лучше. Понял?
— Понял, — мрачно откликается парень, а сам все озирается, видно, ищет, куда бы сигануть в случае необходимости: Чем ближе мы подходим к нашей «клетке», тем медленнее он идет и все больше косолапит при этом — видно, ужас как не хочется ему разговаривать с Бутыгиным.
Вот и клетка. Миша открывает дверь, и мы вваливаемся со всеми своими проводами и трубками, сбрасываем все это на пол, и тут только замечаем своего шефа. Он сидит, отгородившись дверцей стенного шкафа, и невозмутимо жует редьку, макая ее в соль. Это, видно, у него железный ритуал, ну как у англичан ленч, что ли.
И лучше его не трогать в это время, он свирепеет, как зверь, которого оторвали от кормёжки. Поэтому мы стоим молча все трое и терпеливо ждем, когда он переварит свою редьку и обратит на нас благосклонное внимание. Он с хрустом доедает очередной ломоть, заворачивает в бумажку остальное и, откинув самодельную, из неоструганных досок, дверь шкафа, предстает перед нами во всей своей красе.
— Ну, — говорит он, уткнувшись
— Совершенно верно, — кланяется парень, — Э… то есть я хочу, хочу…
— А шо ты умеешь? Или, может, ты только торговать умеешь. Катушки на хлеб менять будешь, а?
— Ну, как то можно, как можно, — лепечет парень и пятится к двери. Я чувствую: еще пара вопросов, и он кинется без оглядки отсюда.
— Он технику знает, — говорю я. — Мы вот шли с ним сюда, так он нам про электричество рассказывал.
— Вон что! — усмехается Бутыгин. — Как тебя зовут?
— Сеньор. Вацлав Сеньор, галантно кланяется парень.
— Синьор, значит, — ухмыляется Бутыгин и насмешиливо оглядывает парня с ног до головы. — Н-да, ничего не скажешь. Чистый синьор, вылитый, значит. Ну ладно, посмотрим, какой ты есть аристократ. — Он оборачивается к нам. — Пошли в цех, провода закладывать будем. А этот для начала пускай тут подметет, подберет все, в общем, порядочек наведет. Ну, гуд бай, синьор!
Так и прилипло с руки Бутыгина к нему это прозвище — Синьор.
*
Ну, кажется, кончили мы, наконец, долбать пазы. Исковыряли все стены, места живого нет — больше уж некуда. А теперь закладываем в пазы провода, втянутые в эбонитовые трубки, подводим их к фундаментам. Скоро моторы ставить будем. Только вот кому это нужно сейчас, не пойму — наши провода и моторы, и хитроумные текстильные машины — в новом цехе, кроме ткацких станков, самые невероятные машины стоят. Одни будут раздирать остатки кокона, превращать их в мелкие волокна, а потом сучить из этих волокон плотную нить, другие будут скручивать тончайшие шелковые нити в одну, да так, что они почти срастаются вместе — больше двух тысяч кручений на метр! Только на кой дьявол сейчас это нужно, кого он интересует сейчас, этот крепдешин или чесуча?..
На фронте плохи дела — ожесточенные бои на Волоколамском и Тульском направлениях. А вчера так прямо было сказано: «бои на дальних подступах к Москве».
Это трудно осмыслить, трудно представить себе: фашисты и Москва. Даже страшно, когда рядом стоят два этих слова. И все же это правда. И никуда от нее не уйдешь…
— Славка, а ты где был двадцать второго июня? — Миша шмыгает своим носом-пуговкой, и щелочки его глаз расширяются. Он смотрит на меня так, словно я могу сказать что-то необыкновенное.
— Где я был? Ходил за бубликами. Я всегда по воскресеньям ходил за бубликами. Там, знаешь, на углу Преображенской и Бебеля есть будочка такая синяя, там греки торгуют… Торговали, то есть… У них, знаешь, какие бублики! Как пряники пахнут. Лучше пряников!
Я закрываю глаза и втягиваю в себя воздух. И они оба замирают — Миша и Синьор, — замирают от восторга, видно, по моему лицу они гораздо лучше представляют себе, какие бублики были у одесских греков, чем по самым красочным моим словам.