Чужой для всех
Шрифт:
— Мама! Ну что ты такое говоришь? Не говори так больше. Это глупо, — девушка с обидой фыркнула. — Давай лучше приготовимся к встрече. Надо убраться и стол накрыть. И вот еще, — Вера дотронулась до материнской руки. — Только не беспокойся. Несколько дней тебе и детям придется пожить у соседей. Немцам понравился наш дом. Они на время возьмут его под гостиницу. За это нам будет оказана помощь. И вообще, все будет нормально.
— Вера! Что ты сказала? — Акулина высвободила свою руку и строго посмотрела на дочь. — Они же враги! Как может при них быть нормально? Они топчут нашу землю, убивают стариков и детей. Минск, сказывали, сожжен
— Мамочка, ну что ты раньше времени паникуешь? — спокойно возразила Вера. — Немцы ведь тоже люди и среди них бывают плохие и хорошие. Ты лучше меня знаешь, что среди своих, бывает больше врагов, чем среди чужих людей. Или я ошибаюсь? — Вера с интересом посмотрела на мать искрящимися васильковыми глазами, ожидая, что та скажет.
Акулина растерялась. Она была в недоумении. Она не могла поверить, что это говорит ее дочь. Ее отличница и комсомолка.
— Что ты молчишь, мама? — Вера продолжила разговор. — Что случилось с моими дядьками и твоими братьями? За что их раскулачили, а затем расстреляли? Сколько их было три или четыре? Чем свои НКВДэшники лучше фашистов?
— Замолчи Вера! — крикнула мать, оборвав поток крамольных вопросов дочери, и в испуге оглянулась по сторонам. Но видя, что в хате они только одни, остальные дети во дворе, раздраженно добавила: — Не тебе судить о том времени дочь. Это разные вещи. Был бы жив отец, ты бы не позволила себе лишнего говорить матери. Давай прекратим этот разговор.
— Нет, мама, нам судить, — не отступала Вера. — Именно молодому поколению судить о Вас, — она резко поднялась со скамейки. Лицо ее от волнения и напряжения разговора покрылось красными пятнами. — Почему столько людей репрессировано. Почему мы живем в такой нищете, что приходится зимой в лаптях ходить? Притом изнываем на колхозном труде, отчитываемся за каждый колосок. Почему нашу родную Беларусь немцы захватили за месяц войны? И где наша хваленая Красная Армия? Это она, отступая, забрала у нас Пашку. Что ты молчишь?
Вера сейчас была похоже на молодую гордую птицу, которую долго держали взаперти, и она молчала в неволе, и вот, наконец, она выскочила из клетки, и у нее прорвался голос. Чувствовалось, что случайно поднятый вопрос Веру давно беспокоил. Он томился в ее душе, требовал выхода. И вот нарыв лопнул. Она высказала матери все, что она думала об их жизни.
— У тебя нет ответа, мама. У меня тоже его нет. Пока одни вопросы. Но думаю, ответы рано или поздно мы узнаем, — подытожила она. А хочешь мама! — вдруг Вера вспыхнула вновь, глаза ее загорелись, и она весело, игриво посмотрела на мать. — У нас будет лошадь. И дадут нам ее наши враги, немцы? Хочешь? Я думаю, мне не откажут.
Мать была подавлена разговором и молчала. На восклицание дочери только покачала головой. Ей нечего было сказать Вере. Ведь отчасти дочь была права.
Акулина душой понимала несправедливость советской власти, но открыто не выражала протест. Потому что знала из горького жизненного опыта, скажи слово против, завтра приедет НКВД, а у них расчет простой — пуля в лоб.
— Ладно, доченька, — глубоко вздохнула Акулина и пошла на мировую. — Время само покажет кто прав, а кто виноват и как мы будем жить при немцах. Иди, посмотри, чем занимаются наши девочки, 'бульбу' надо ставить, да 'тресок' принеси, печь растопим.
— Мама!
— Ну, что мама? Иди уж…
Приезд оберлёйтнанта Франца Ольбрихта задерживался. Ходики пробили уже восемь часов вечера, а он еще не появлялся. В доме была напряженная ожидающая обстановка. Особенно нервничала Вера. Хотя казалось, что ей было нервничать. Они подготовились. Полы в хате вымыты. Стол накрыт. Разносолов не много, но все домашнее. Бульба давно сварилась и стоит с краю в печи.
— Да не волнуйся ты Вера, хватит выбегать на улицу, — укоряла ее Акулина. — Ну не приехал, так не приехал. Война ведь идет. Служба у него. — Душой Акулина была против приезда немцев, но перечить дочери после трудного разговора, не стала. 'Пусть будет, как будет', решила она.
— Мама? Он же обещал! — по щекам Веры тихо скатывались слезинки.
— Ну, раз обещал, значит приедет, — мать прижала к своей груди Веру и погладила по голове. — Успокойся Верочка, ты же сама мне сказала, что все будет нормально. Жди, никуда не денется от тебя твой немец.
— Едет! Едет! — вдруг раздался звонкий голос Клавы и та, запыхавшись, вбежала с улицы в дом. — Немцы едут!
— Ой, мама! — ойкнула от известия Вера, — я не пойду, мне страшно.
— Что с тобой Верочка? Я не думала что ты такая трусиха, — шутя, вымолвила Акулина. — Я не замечала за тобой робости. Пойдем, смелее дочушка. Не на казнь же идем. Акулина легонько подтолкнула Веру вперед и та нерешительно, вышла во двор, за ней проследовала и мать.
Тут уже вертелись и дети, в предвкушении большого праздника. Они видели приготовления матери и старшей сестры. Тем более Вера была такая нарядная: в белом выпускном платье в горошек, в белых носочках и туфельках как у Золушки. Ее чистые, уложенные золотистые волосы, заколотые гребешком, горели и переливались на солнышке.
— Какая ты красивая Вера! — воскликнула искренне Катя, увидев старшую сестру, показавшуюся на дворе. Она шустро подбежала к ней и, деловито стала поправлять узенький поясок, охватывающий тонкую талию. — Вот так Верочка лучше. Ты самая красивая в мире.
— Ладно тебе Катюша, я такая, как и всегда. Спасибо тебе.
— Да нет. Ты вся светишься, — еще раз восхитилась сестра.
— Ну, хорошо, хорошо, — повеселела Вера. — Действительно день для меня необычный. Отпусти, пожалуйста, меня.
Шура стояла в сторонке и с грустью наблюдала за всем происходящим. У одиннадцатилетней девочки вдруг проявились первые чувства ревности и зависти к своей старшей сестре. Она глянула на свои грязные в цыпках босые ноги, измятое и порванное внизу холщевое платьице и, смутившись, спряталась за поленницу дров, сложенную у забора. Но неординарное поведение подростка не было замечено родными. Все внимание было обращено вперед на улицу, на входные ворота.
Вот послышались хлопки от закрывавшихся дверей машины, и раздалась непонятная гортанная отрывистая речь. Затем скрипнула калитка и, во двор уверенно вошел он, Франц Ольбрихт — оберлёйтнант Вермахта, высокий, улыбающийся, с ямочкой на подбородке молодой человек. На левой щеке у него рделись свежие царапины от ногтей. В мирное время среди офицеров они послужили бы темой для пикантных шуток. Здесь же, вызывали только сочувствие. В правой руке Франц держал большой букет ярко-красных роз. От его облика веяло благородством и силой.