Чья-то смерть
Шрифт:
Старуха слушала, сидя, вытянув руки на коленях; и по временам подымала правую руку и качала головой, как бы выражая бессилие и ничтожество человека. Когда они переставали беседовать и двигались по дому, он казался им, пожалуй, не таким пустым, как до смерти сына. Его словно обставили и пополнили. Воздух между стен, среди мебели, не производил прежнего впечатления пустоты. Словно дверь, долгое время стоявшая открытой и впускавшая холод, вдруг захлопнулась навсегда. Стало грустнее и в то же время спокойнее.
В поселке никто больше
Однажды почтовая служащая подозвала из окна мальчика, жившего в местечке:
— Не отнесешь ли ты телеграмму, как тот раз, помнишь, когда умер этот господин в Париже и ты так быстро сбегал?
Мальчуган вытаращил глаза и не понимал, о чем она говорит.
Квартиру в пятом этаже сняли с июля месяца. «Приличные люди, — говорил швейцар, — муж и жена, служащие, без детей».
Швейцар, очень расположенный к новым жильцам, не жалел об их предшественнике. Он подымался к ним с письмами, останавливался на площадке, стучал в дверь, через которую вынесли гроб: память ничего ему не говорила. Однажды он вошел в комнату, где когда-то лежал покойник. Молодые супруги превратили ее в столовую; в клетке, у окна, пела канарейка; она прыгала с жердочки на жердочку, точно пьяная. Швейцар посмотрел на птичку, пошутил и не подумал об умершем.
Но раз он подумал об умершем, в последний раз. Было это зимним вечером. Сидя в швейцарской у камина, возле зеркала, он забывал дневные заботы и тешился мечтаниями, в которых не было пользы. Образ Жака Годара появился на довольно долгое время, и не без силы. Но швейцар отнесся к нему без внимания и не стал ему мешать; он не старался ни придать ему больше отчетливости, ни прогнать его. Когда тот исчез, он знал, что больше никогда его не увидит.
В другой зимний вечер старуха Годар вернулась с кашлем. Она ходила за шишками и хворостом в лесок на косогоре, обращенном к северу. За три дня перед тем шел снег и еще не стаял.
— Как ты кашляешь, однако!
— Да, немного кашляю.
Старуха сказала, что не будет есть и ляжет, и у нее даже не хватило силы приготовить себе отвар.
— В чем дело? Тебе нездоровится? Ты не хочешь показать виду? Я-то тебя знаю. Уж если ты ложишься вот так, даже супу не поев, так значит, ты действительно больна. Я сам приготовлю тебе отвар, раз ты не можешь.
Он больше не расспрашивал, а она не жаловалась. Но оба они были уверены, что она умрет.
Сначала каждый был уверен в этом про себя; порознь. Старик делал вид, что занят очагом, огнем, кастрюлями; старуха приняла самое спокойное выражение и, вытянувшись на кровати, повернув лицо к очагу, хранила на лбу и в глазах одни только привычные отсветы пламени.
Потом они стали в этом уверены вместе. Как ни старался
Наконец, они заговорили.
— Знаешь? Мне не стоит пить отвара.
— Почему это?
— Говорю тебе, не стоит.
— Хочешь чего-нибудь другого?
— Ни того, ни другого.
— Припарку?
— Мне больше ничего не надо.
— Да нет же! Вот увидишь.
— Теперь уже нечего готовить отвар для старухи.
Он чувствовал великое горе. Но он знал, что это горе ненадолго. Раз старуха умирает, он тоже умрет, немного раньше, немного позже; он умрет не от избытка боли, как молодые люди, у которых вдруг разрывается душа. Он кончится естественно, в силу неизбежности; так части трупа гниют одна за другой, и для них не требуется каждый раз нового насилия.
Но вот капля воды упала на пол и издала легкий звук; упала другая капля; потом другие, через ровные промежутки. Старик не стал доискиваться, откуда они падают. Но благодаря этому новому звуку капель он расслышал тикание часов, которого до того не замечал. Капли и секунды стали падать попеременно.
Старуха тоже услышала; и она только яснее почувствовала, что умирает. Этот размеренный звук, казалось, разнимает ее легкими уларами. Это был ее способ умирать, ухватка ее последнего часа.
— Мне кажется, теперь я увижу нашего Жака, — сказала она.
Он не возражал.
— И даже, что это будет скоро.
Оба поняли, что было бы бессмысленно еще верить; им казалось, что они зажились и что их ждут.
Старику, право, хотелось, чтобы этот вечер был последним; он нашел, что старуху нечего жалеть, раз она уверена, что уйдет первой.
«Если она умрет сегодня ночью, — подумал он, — что я буду делать завтра?»
Завтра показалось ему чем-то ужасным, что он не в силах будет вынести и все-таки вынесет.
Старуха заговорила с трудом:
— Скажи Мели, чтобы она сбегала за священником.
Старик Годар вышел, не возражая.
Она осталась лежать одна, вытянувшись посреди кровати, плоско положив затылок на подушку: ее душа стала совсем маленькой; она словно забилась в уголок; но была ясной и мучилась скорее беспокойством, чем страхом.
Звук капель умолк. Секунды стали казаться шире; каждая проходила торжественно. Старуха почувствовала что-то вроде воодушевления. Былые скорби и печали рассеивались, словно улетучиваясь на огне.