Чья-то смерть
Шрифт:
Бедного деревенского жителя никто не замечает; несколько человек за раз никогда не обратят на него внимания, разве в двух-трех случаях в жизни; когда он напьется и ругается на улице; в день его свадьбы; когда у него кто-нибудь умрет. Он должен пользоваться этими редкими случаями, чтобы насладиться положением человека, на которого смотрят.
Дев очки позвонили, боязливо взглянув друг на друга, как соумышленники.
Старик остановился, не доходя до конторы.
Вдруг ему показалось тяжело рассказывать о событии. Надо бы, чтобы раньше кто-нибудь другой рассказал людям, в чем дело; отцу оставалось бы только кивать головой, принимать соболезнования, плакать.
Смотря на
Девочки, обремененные умершим, слушали, как звук звонка погружается в семью, душа которой вскрывалась, как воронка. Швейцар, на пороге дома, думал: «Тяжело в такие годы потерять сына!»
У окраины света, тянущегося из конторы, старик глядел в землю, медля, как бык, которому не нравится трава.
В трупе душа мускулов взрывалась, ракета на излете. Но Жак Годар входил в семьи, следом за звонком.
Вдали послышалась карета; ее грохот заполнял местечко. Слишком узкая для того, чтобы вместить столько грома, улица раздавалась на ее пути, оттопыривала стены в темноту, как рот, надутый криком.
Экипаж остановился перед конторой.
От крупов шел пар, и вспоминались горы, потеющие после зари.
Подходили пассажиры, подняв голову, три женщины, одетые в темное, два господина, человек в блузе. Их движение всколыхнуло Годара; он вступил в свет, насколько можно меньше, и достиг конторы.
— А, дедушка Годар! Вы бы еще позже пришли, чтобы не опоздать. Но что это вам вздумалось ехать в такую пору? Да, впрочем, вы у нас молодец. Вы решили сделать, как г-н Бише вчера: вы отправляетесь в свадебное путешествие?
Он наполовину протянул руку, посмотрел на лампу и сказал:
— Я еду в Париж, мой Жак умер.
— Бедный! Неужели он умер?
Старик расстроился, но меньше, чем давеча, на дороге, может быть потому, что смотрел на лампу.
Женщина, проскучав весь вечер, почувствовала как бы облегчение, порыв, бодрящий к жизни.
— Умер! Да разве он хворал?
— Нет, нет!
— Так от чего же он умер?
— Не знаю!
Он почувствовал, как слезы подступают, набухают, показываются, точно их из глаз тянет лампа.
— И вы едете на похороны?
— Вот именно.
— Ведь он служил на железной дороге, как будто?
— Да.
— А его жена?
— Она умерла.
— А дети есть у него?
— Нет!
Он заплатил и вернулся к карете.
Выйдя за порог, он почувствовал, как комната дышит ему в спину; он был как извозчик, за которым, фыркая, идет лошадь. Комната возвращала ему смерть сына согретой и освещенной.
Кто-то знал о событии, там, в конторе.
Отцу предстоял дилижанс, потом поезд, и в конце Париж. Он мог ехать; Жак уже не так давил ему плечи; он сбросил с себя часть.
Потом он подумал: «Скучно ехать вечером; ночью мне будет хотеться спать, а я не смогу заснуть; придется сидеть, вместо того, чтобы лечь, и все будет двигаться».
Но он понял, что карета — это уже чуточку сын, и что с каждым поворотом колеса все больше будет сына. Он взлез с трудом, подножка показалась ему очень высокой. Справа, между двух женщин, было свободное место. Слева ряд состоял из господина, женщины и человека в блузе. Другой господин сидел рядом с кучером. Сперва старик не решился устроиться поудобнее, втянуть ноги, прислониться к стенке. Он вошел последним. Он ждал, чтобы общество свыклось с его присутствием. Некоторое время все смотрели на него; он чувствовал, как их силы скрещиваются в нем, подобно длинным вязальным иглам в женском рукоделье. Мало-помалу, его право быть здесь увеличивалось. Между его
Общество не ощущало ничего извне. Во-первых, было темно; местечка уже не существовало ни для глаз, ни для ушей; между ним и дилижансом с каждой минутой густел воздух, и уже пыталась проступать роса. И общество законопачивалось, довольное тем, что оно маленькое и похоже на семью.
Снаружи кучер зажег фонарь, слева от козел; фонарь стал светить в сторону дороги; головы шести пассажиров уставились на него. Весь свет шел вперед. Правда, несколько лучей проникало в карету, покалывая темноту; но они только намагничивали душу и притягивали ее к огарку. Оба ряда с их мужчинами и женщинами были повернуты к этому свету, который удалялся от них. Они были теперь, как две вереницы гребцов, обращенных к носу.
Общество, выйдя из равнодушия и равновесия, тянулось по направлению к свету; оно знало, чего хотеть; виден был кусок дороги перед фонарем; в двух-трех местах поблескивал песок. Обществу хотелось, чтобы свет двигался по песку, чтобы дорога кидалась в желтый круг, а все вещество кареты дрожало.
— Не торопятся.
— Всякий раз так.
Каждый обращал внимание на маленькие подробности ожидания. Женщина слушала, как у нее бьется сердце. Люди думали:
«Сколько бы я уже проехал, пока я тут сижу!»
Мгновения набухали; легкое движение сразу бы их прочистило.
Господин сказал:
— Как долго!
Общество сердилось, что не может тронуться в путь само, что его должны двинуть конские ноги, до которых его воля не достигает. Господин затопал каблуком, отбивая такт.
Но кучер подошел к козлам; видно было, как он берет вожжи и всходит на подножку. Общество вздрогнуло. Мужчины поводили плечами, словно стряхивая ношу. Время опять замедлилось. Все знали, что карета тронется, но в какую секунду? Общество походило на взволнованных детей, перед которыми потрескивает фитиль хлопушки.
Чтобы прервать ожидание и чтобы отъезд мог совершиться сам собой, одна из женщин заговорила.
— Я бы предпочла ехать засветло. Им бы не мешало отправляться часом раньше.
Общество, в эту минуту, существовало по направлению к сказавшей женщине. Но никто не собрался ответить. Все сознавали, что следовало бы добавить слов и что невежливо дать этой речи медленно упасть на пол, подобно пеплу. Каждый некоторое время безуспешно старался подыскать фразу. Старик Годар тоже пытался придумать ответ; но разве он мог о чем-нибудь заговорить, пока не сказал, что у него умер сын? Все с трудом промолчали. Головы отвернулись; у всех стало меньше души, чтобы не так ощущались щекотания, пробегающие по тишине. Но последовал толчок, и общество улыбнулось, чувствуя, что карета трогается.