Цинковые мальчики
Шрифт:
Нет, сильного человека из меня не получилось… Такого, чтобы ворваться в кишлак, перерезать всем горло… Через год я попал в госпиталь… Из-за дистрофии… Во взводе я оказался один «молодой», десять «дедов» и я один «молодой»… Спал три часа в сутки… За всех мыл посуду, заготавливал дрова, убирал территорию… Носил воду… Метров двадцать до речки… Иду утром, чувствую: не надо идти, там мины… Но так боялся, что меня снова изобьют… Проснутся: воды нет, умыться нечем… И я пошёл и подорвался… Но подорвался, слава Богу, на сигнальной мине… Ракета поднялась, осветила… Упал, посидел… Пополз дальше… Хотя бы ведро воды. Даже зубы почистить нечем… Разбираться не станут, будут бить…
Типичные лагерные дела. За год
— Кто бил?
Били ночью, но я все равно знал, кто бил. А признаться нельзя, стану стукачом. Это был лагерный закон, который нельзя нарушить.
— Чего молчишь? Скажи кто, под трибунал эту сволочь отправлю…
Я молчал. Власть извне была бессильна перед властью внутри солдатской жизни, именно эти внутренние законы решали мою судьбу. Те, кто пытался им противостоять, всегда терпели поражение. Я это видел… Я в свою судьбу не вмешивался… В конце службы сам пытался кого-то бить… У меня не получалось…»Дедовщина» не зависит от человека, её диктует чувство стада. Сначала тебя бьют, потом ты должен бить. От «дембелей» я скрывал, что не могу бить. Меня бы презирали — и те, кого бьют, и те, кто бьёт. Приехал домой, пришёл в военкомат, а к ним цинковый гроб привезли… Это был наш старший лейтенант… В похоронке написано: «Погиб при исполнении интернационального долга». А я в ту минуту вспомнил, как он напьётся, идёт по коридору и разбивает дневальным челюсти… Раз в неделю так развлекался… Не спрячешься — зубами плевать будешь… Человека в человеке немного — вот что я понял на войне. Нечего есть — он жестокий. Ему самому плохо — он жестокий. Так сколько же в нем человека? Один только раз сходил на кладбище… На плитах: «Геройски погиб», «Проявил мужество и отвагу», «Исполнил воинский долг». Были, конечно, герои, если слово «герой» брать в узком смысле, например, в условиях боя: прикрыл собой друга, вынес раненого командира в безопасное место… Но я знаю, что один у нас наркотиками отравился, другого застрелил часовой, когда он лез в пищевой склад… Мы все лазили в склад… Мечта — сгущёнка с печеньем. Но вы же об этом не напишете, обязательно вычеркнете. Никто не скажет, что там, под землёй, лежит, какая правда. Живым — ордена; мёртвым — легенды, — всем хорошо.
Война эта была как здешняя жизнь — совсем не такая, как в книжках читал. Слава Богу, у меня другой мир, он закрыл тот. Мир книг, музыки. Он меня спас. Не там, а здесь стал разбираться, где я был, что со мной было. Но думаю об этом один, не хожу в «афганские» клубы. Не представляю, чтобы я пошёл в школу и рассказывал о войне, о том, как из меня, ещё несформированного человека, лепили даже не убийцу, а что-то такое, что хотело только есть и спать. Я ненавижу «афганцев». Их клубы очень похожи на армию. Те же армейские штучки: нам металлисты не нравятся — пойдём, ребята, им морду набьём. Это тот кусок моей жизни, от которого хочу отделиться, а не слиться с ним. У нас жестокое общество, раньше я этого не замечал.
Однажды в госпитале мы наворовали феназипама… Его применяют при лечении душевнобольных… По одной — две таблетки… Кто съел десять, кто — двадцать… В три часа ночи одни пошли на кухню посуду мыть… А она была чистая… Другие сидели и мрачно играли в карты… Третий нужду справлял на подушке… Полный абсурд… Медсестра в ужасе убежала… Вызвала караул…
Так эта вся война осталась у меня в памяти… Полный абсурд…»
Рядовой, наводчик-оператор
«Родила двойню, два мальчика, и Коля один у меня от этой двойни остался. До восемнадцати лет, до совершеннолетия, пока не пришла повестка в армию, стоял на учёте в Институте охраны материнства. Разве таких солдат надо было в Афганистан посылать? Правильно меня соседка укоряла: „Не могла собрать пару тысяч и дать взятку?“ Кто-то дал и спас сына. А моего вместо него отправили. А я не понимала, что деньгами надо спасать сына, я его душой спасала.
Приехала к нему на присягу. Вижу: не готов он для войны, растерян. Мы с ним всегда были откровенны:
— Ты не готов, Коля. Буду просить за тебя.
— Мама, не хлопочи и не унижайся. Ты думаешь, это кого-то тронет, что я не готов? Кто здесь на эти вещи обращает внимание?
Все-таки добилась приёма у командира батальона. Стала просить:
— Сын у меня единственный… Если что-то случится, я не смогу жить… А он не готов… Вижу — не готов…
Он с участием отнёсся:
— Обратитесь в свой военкомат. Если мне пришлют официальную бумагу, я его в Союзе распределю.
Самолёт прилетел ночью, а в девять утра я уже прибежала в военкомат. Военкомом у нас товарищ Горячев. Он сидит разговаривает по телефону. Я стою…
— Что у вас?
Рассказываю. Тут звонок. Он берет трубку, а мне:
— Никаких бумаг писать не буду.
Умоляю, на колени становлюсь. Готова руки ему целовать:
— Он же у меня единственный.
Даже из-за стола не поднялся.
Ухожу и все равно прошу:
— Запишите мою фамилию.
У меня все равно надежда: может, он подумает, может, он посмотрит дело сына, не каменный же.
Прошло четыре месяца. У них там ускоренные трехмесячные курсы, а сын пишет уже из Афганистана. Каких-то четыре месяца… Всего одно лето…
Утром иду на работу. Я спускаюсь по лестнице вниз, а они мне навстречу. Трое военных и женщина. Военные идут впереди, и фуражку каждый на левой руке несёт. Откуда-то я знала, что это траур, когда офицерские фуражки на руках лежат. Я тогда не вниз, а наверх побежала. И они, видимо, поняли, что это — мать. Они тоже наверх… А я тогда — в лифт и вниз… Мне надо выскочить на улицу, удрать… Спастись… Ничего не услышать… Пока я доехала до первого этажа — лифт останавливался, заходили люди, — они уже там стоят и меня ждут. Нажимаю кнопку и вверх… На свой этаж… Вбегаю в квартиру, но от ужаса забываю захлопнуть дверь… Слышу, как они входят… Прячусь в спальне… Они — за мной… Фуражки на руках лежат…
И один из них — военком Горячев… Пока у меня были силы, я, как кошка, на него бросалась и кричала:
— Вы весь в крови моего сына! Вы весь в крови моего сына!!!
Он, правда, молчал. Я его даже ударить хотела. Он молчал. А потом уже ничего не помню…
К людям меня потянуло через год. А до этого одна и одна, как прокажённая. Я была не права: люди не виноваты. Но мне тогда казалось, что все они виноваты в смерти моего сына. И знакомая продавщица в булочной, и незнакомый таксист, и военком Горячев — все виноваты. Тянуло меня не к этим людям, а к таким, как я. Мы на кладбище знакомились, возле могилок. К вечеру, после работы, одна мать с автобуса спешит, другая уже сидит возле своего камня, плачет, третья ограду красит. Разговоры у нас об одном… О детях… Только о них говорим, будто они живые. Я эти наши разговоры все наизусть помню:
— Вышла на балкон: стоят два офицера и врач. Зашли в подъезд. Смотрю в глазок: куда двинутся? Остановились на нашей площадке. Поворачивают вправо… К соседям? У них тоже сын в армии… Звонок… Открываю дверь: «Что, сын погиб?» — «Мужайся, мать…»
— А мне сразу: «Гроб, мать, у подъезда стоит. Где вам его поставить?» Мы на работу с мужем собирались… Яичница на плите жарилась… Чайник кипел…
— Забрали, постригли… И через пять месяцев гроб привезли…
— И моего через пять…
— Моего через девять…