Цирк на чердаке
Шрифт:
РОБЕРТ ПЕНН УОРРЕН
ЦИРК НА ЧЕРДАКЕ
Перевод Олеси Качановой
Уоррен нечасто обращался к малым прозаическим формам. Сборник "Цирк на чердаке" (1948) - практически единственный его опыт такого рода; две-три новеллы потом промелькнули в периодике, однако сам он, видимо, не придавал им большого значения и не включил в свои книги. На родине Уоррена ценят прежде всего как поэта, у нас он больше известен романами. "Вся королевская рать" она вышла за два года до книги рассказов, а русский перевод появился в "Новом мире" под самый конец эпохи Твардовского - оставила ясный след в сознании целого поколения, которое именуют шестидесятниками. "Потоп", самим автором явно недооцененный, стал литературным событием на тусклом фоне нашего "застоя".
В силу дурной традиции значение Уоррена преуменьшается,
Между ними двумя и правда много общего. Оба привержены своему клочку земли - только фолкнеровский находится в штате Миссисипи, а владения Уоррена расположились на границе Кентукки и Теннесси, поблизости от городка Гатри, окруженного табачными плантациями. У обоих эти две-три сотни акров, эта глухая провинция становится целой вселенной, где внимательному взгляду откроется необычайное разнообразие выразительно и точно обрисованных человеческих типов.
Оба они - и Фолкнер, и Уоррен, который был всего восемью годами младше, а писать начал практически одновременно с будущим мэтром, - мечтали об огромной фреске, сложенной из мозаики фрагментов. Фолкнер даже построил свое "Собрание рассказов" как роман в новеллах, вводя персонажи, известные по другим его произведениям, и дополняя их описание новыми эпизодами. Под пером Уоррена повесть на пятьдесят страниц вмещает несколько десятилетий биографии героев, которых автор заставил соприкоснуться с эпохальными событиями их времени, и становится чем-то вроде конспекта: из него мог бы вырасти многочастный эпос. Однако Уоррен писал и новеллы, которые представляют собой законченные миниатюры - иногда гротескные, иногда лирические. Подобно "Ежевичной зиме" или "Памяти половодья", они сразу дают почувствовать, что это проза поэта.
Было несколько тем, которые притягивали этого писателя на протяжении всего творческого пути, продолжавшегося более полувека, - они постоянно о себе напоминают и в книге "Цирк на чердаке". Уоррен писал о гнетущей бесцветности будней, которой герои тщетно пытаются противодействовать, сочиняя для себя другую - романтичную, но эфемерную - жизнь, и о травмах после первого соприкосновения с жестокостью мира. Он воссоздавал атмосферу южного захолустья, заурядность и мелочность повседневности, в которой словно бы ничего не происходит, но судьбы людей оказываются искалеченными непоправимо. Мотивы несчастья, жизненной неудачи, нежданной беды определяют у него выбор и развитие сюжета. А через перипетии предсказуемых житейских испытаний и потрясений, которыми заполняются его рассказы, через показываемое им "строгое, логичное сочленение факта с фактом" Уоррен стремится увидеть "скелет Времени". Как все писатели-южане начиная с Фолкнера, он верит, что время, собственно, ничего не прибавляет к человеческому опыту, но лишь помогает увидеть за случайным и мелким нечто существенное, повторяющееся век от века. И в этом смысле время неподвижно, словно дерево, живое и прочное. А то, что мы считаем движением времени, - это только шелест листьев, когда спокойный ветер касается его старых, узловатых ветвей.
Для воспитавшихся на новейшей литературе с ее пристрастием к минимализму, то есть к предельной скупости выразительных средств, поскольку изображаемая стандартизация и обезличенность менее всего требуют красочного изображения или нюансировки оттенков, проза Уоррена - явление другого, непривычного художественного ряда. В ней пластичные описания, интонация, которая способна становиться то проникновенной, то ироничной, ритм, отмеченный сложными модуляциями. Пренебрежение этими ее особенностями при переводе убивает весь художественный эффект: так произошло с провальной русской версией романа "Приди в зеленый дол". Почти все переводы, печатаемые в этой книжке журнала, принадлежат участникам семинара В. Голышева (переводчика "Всей королевской рати") в Литературном институте; для большинства из них это дебют в "ИЛ". Хотелось бы надеяться, что после знакомства с их работами несколько ослабнут опасения за судьбу русской переводческой традиции, очень устойчивые - и небеспочвенные - все последние годы.
Алексей Зверев
Цирк на чердаке
Допустим,
За ручьем - длинные, свежего кирпича строения военного завода на вспоротой и кровавой глине; в неподвижном, оцепеневшем от жары воздухе над одной из глянцевых железных труб неколебимо стоит одинокий столб дыма немыслимой высоты. Рядом - остатки мебельной фабрики (в войну здесь делали ящики под боеприпасы); угольные склады на почернелой, блестящей, как слюда, земле; путаница рельсов, стрелок и запасных путей - словно клубок обнаженных нервов, - тоже блестящих и подрагивающих в раскаленном мареве. Каменных развалин старой мельницы, что у другого конца моста, не видно. Зато видно: за ручьем и рельсами беспорядочно разбросаны хибары, трейлеры и сборные дома, куда селили в войну рабочих, а дальше разбрелись по холму хибары негритянского поселка с сумбуром веревок и жалко висящим на них бельем - импровизированные "белые флаги" среди руин. Но это пока не Бардсвилл. Бардсвилл будет еще дальше на обрывистом речном берегу.
Кадманов ручей течет на запад к реке, образуя с ней большую римскую цифру V, и у той ее части, что упирается в реку, берег высокий; подмытый известняк все еще сопротивляется разрушительному действию морозов и паводков и каждой весной гонит вздувшуюся красную реку на запад через кукурузные поля. Когда смотришь с севера, видны шпили, водонапорная башня и лилово-синие, цвета блестящей голубиной грудки, шиферные крыши, укрытые буйной курчавой зеленью; то тут, то там вдруг глянет среди деревьев матово-красный кирпич, белая стена или белый штакетник; и то и дело за много миль, на Растреклятом холме, будто гелиограф, передающий неведомый шифр, вспыхивает на солнце окно. Вот это Бардсвилл. Главный город округа Каррадерс.
Едва доберешься до гребня горы, как долина и Бардсвилл накрепко приковывают взгляд, так что можно и не заметить небольшой памятник слева от шоссе. Гранитный обелиск, футов десять высотой, почти не виден за сплошной стеной пурпурных хохолков вернонии, огненных хохолков молочая и лавровой поросли. Зато с правой стороны дороги бросается в глаза большой рекламный щит гостиницы "Каррадерс-хаус" ("В лучших традициях южного гостеприимства") и столовой, в которую приглашал, до войны 1941-1945-го, Дункан Хайнс ("Деревенский окорок - наша Specialitee"). Щит установлен на бывшем участке Сайкса, а полуразвалившийся бревенчатый дом чуть поодаль, под одиноким чахлым кипарисом, покосившийся и безглазый, задушенный цепкими лапами дикого винограда и шиповника и уходящий в землю, - это и есть Сайксов дом, приют полевок, лисицы и пары толстых черных змей, которые любят греться в солнечных лучах на каменной крышке старой цистерны. Даже мальчишки теперь туда не ходят.
Двадцать с лишним лет назад какой-то старик-бродяга забрался туда и умер. Его тело нашли почти через год, к тому времени канюки давно потеряли к нему интерес. Несколько лет после этого мальчишки ходили в жилище Сайкса, шептались в прошитом солнцем сумраке дома с дырявой крышей и, сладко замирая, слушали в тишине звук собственного дыхания. Но история эта, даже приправленная убийством, исчезла из мальчишеского фольклора Бардсвилла, и следующим поколениям мальчишек это место уже не казалось романтичным: слишком близко оно было к шоссе. Заросли и щелястые стены не могли заглушить гул моторов и блеянье гудков, а только ослабляли их.
Но имя Сэта Сайкса осталось на памятнике, рядом с именем Кассиуса Перкинса, - два бардсвилльских героя, которые, как гласит надпись на обелиске, отдали здесь жизни, чтобы спасти жизнь своим товарищам и чтобы нога захватчика никогда не осквернила родную землю. Эти слова можно прочесть, если оторвать повилику от серого гранита (привезенного из Вермонта). Памятник был воздвигнут в 1917 году на волне или всплеске неожиданного воодушевления и патриотизма, пробудившихся в дамах Бардсвилла с наступлением новой войны, войны, в которой уже объединенный народ защищал свою свободу за морями.