Цирк
Шрифт:
– Так и знала. Безнадежное создание… И писать-то ты не умеешь: не жонгляж, а жонглирование, Куркина. Что это за слово-то такое – жонгляж? Сама придумала?
Дима Дубко хихикнул, за ним потянулись его дружки – и вот уже хохотал весь средний ряд, который компания Дубко оккупировала с начала года и куда они никого не пускали, оставив в покое только отличников с первой парты. Дубко выкрикивал дурацкие рифмы к слову «жонгляж». В общем гаме Оле удалось услышать «беляш», «ералаш», а еще что-то матерное, обидное и вовсе не заслуженное.
– Хватит! – Ирина Константиновна крикнула и тут же покраснела. Вена у виска вздувалась, выбившиеся из прически волосы поднимались и опадали, как парус у регаты. – Хватит, я сказала! Вы! – Она ткнула пальцем в Олю, а затем в Жорика. – После урока остаетесь убирать класс, а сейчас –
Ирина Константиновна вернулась к доске и продолжила урок, а Оля так и сидела, поджав пальцы на ногах. В виске громко стучало, будто бы маленькая птичка поселилась под кожей, выросла и теперь все сильнее рвалась на свободу.
На перемене Жорик предпринял попытку слинять и предложил Оле сделать то же самое. Ирина Константиновна поймала обоих на первом этаже: схватила Жорика за рукав здоровой руки.
– Я так и знала! – произнесла она свою любимую фразу (не было, видимо, в мире вещей ей неизвестных). – А полы за тобой и твоей подружкой я мыть буду?
Ирина Константиновна кивнула на ноги Оли. Огромные черные ботинки, которые она донашивала за Владом, мало походили на «сменку». Под партой даже осталась небольшая лужа, которую Оля пыталась размазать по полу теми же ботинками – может, быстрее высохнет? – но лужа не высыхала, а только растекалась все шире.
– Оба – за мной!
За спиной у них хихикали. Это Дима Дубко с дружками подглядывали из гардеробной. У Оли снова зачесалось, заскребло в горле, и она цапнула ногтем едва засохшую корочку от заусенца на большом пальце. Вломить бы им! Оля вспомнила, как плакал Влад после ее оплеухи, как жаловался папе. Вломить бы. Оля остановилась и зажмурилась: вот она виснет на подвижной вешалке школьного гардероба, раскачивается и пинает Дубко ногами в живот; вот он отлетает к стене, а Оля спрыгивает рядом и бьет его сменкой по голове… Хихиканье за спиной не прекращалось, не утихало. Оля открыла глаза. Ирина Константиновна и Жорик подходили к директорской. Оля догнала их и юркнула внутрь под рукой учительницы. Ирина Константиновна цыкнула и закатила глаза.
У директора все прошло как обычно. Пожилой мужчина в костюме, который был ему велик, читал Оле и Жорику нотации об образцовых учениках школы, хотя и Оля и Жорик знали: учились здесь все подряд. Не забыл он упомянуть и музей воинской славы, а в конце добавил: «У нас памятник во дворе школы стоит советской летчице – постеснялись бы, поучились! А вы – записочки!»
В класс они вернулись тем же составом. Оля ползала под партой, оттирала пятно, оставленное ее ботинками, но думала она не о тряпках и полах. Оля намертво решила, что не хотела бы для себя такого будущего и такой работы: одно и то же каждый день. Памятник за окном, бумажки на директорском столе – одно и то же.
Жорик все-таки слинял: ушел домой, хотя занятия еще шли, бормотал что-то про сломанную руку, отца. Под конец буркнул: «Жонглировать больше не буду».
Оле тоже не хотелось возвращаться на уроки. Она выскользнула из школы, пока охранник и уборщица спорили о том, какой класс сломал вешалку в гардеробе. На январской улице царил полумрак: фонари во дворах еще не включили. Кожа на руках размокла, ладони чесались от грязной тряпки, а пальцы коченели на холоде (кажется, она снова потеряла варежки). Оля, спрыгнув со школьного крыльца, бросилась прочь – шла, переходя на бег, благо дом был недалеко от школы. Теперь Оля поняла, почему мама так переживала, что в эту школу ее не возьмут («Везде забиты классы, как она будет одна в другой район ездить – в наше-то время!»). Оле хватало и своего района – обшарпанных трехэтажных домов, садика с пожелтевшей вывеской на заборе, вечной зимней темноты, которая приходила сюда после шести вечера и оставалась до десяти утра. Иногда можно было расслышать звуки стрельбы. Или Оле просто казалось? Этим летом они шли с мамой из магазина, тащили тяжелые пакеты с картошкой, и, когда вдалеке послышались громкие хлопки, мама вздрогнула, перехватила пакеты в одну руку, а другой схватила Олю и потащила в открытые двери овощного магазина. В овощном она бросила пакеты на пол и под недовольным взглядом длинной очереди, решившей, что появился еще один претендент на недавний завоз розовых помидоров, повернулась к Оле:
– Всегда, когда слышишь такое, беги. Беги туда, где есть люди!
Как будто люди могли спасти от пули. Такая же плоть и кровь, как они с мамой.
Оля и так всегда готова была сорваться на бег. Она боялась и закоулков Заводского района, и чудовищ, которые могли из них появиться. Она бежала и думала про свою вылазку в цирк. О цирке ей придется забыть. Никто и не вспомнит ее, если она придет туда снова. Возможно, ее даже не пустят к манежу.
Оля распахнула дверь подъезда и уже хотела перешагнуть порог из одной темени в другую. Портал домой был открыт, подъезд окатил ее знакомыми тошнотворными запахами окурков и мочи. Но дверь вдруг перехватила рука у нее над головой. Оля обернулась и увидела перед собой Диму Дубко, он навис над ней и скалился, его тупое плоское лицо с таким оскалом казалось еще тупее и площе.
– Курица, – сказал Дима. – Ты мне за вызов родаков в школу еще не пояснила.
И Дубко ударил Олю в живот. Она согнулась пополам, но боль быстро отпустила, и Оля простояла так на долю секунды дольше – просчитывала, в какую сторону бежать. Боль усилилась. Перед глазами замелькали мандарины и жонглер в чалме, мальчик в белом, индийские женщины, потом – директорская, учительница литературы, Жорик и Дубко… Оля подняла на Дубко злые глаза – тот хохотал и подавал знаки кому-то за ее спиной. Оля решилась. Она боднула Дубко головой, всем телом навалилась вперед, выдавила его из дверного проема на улицу. Дубко не ожидал или уже успел напиться (только сейчас Оля заметила, что у него из кармана куртки торчит банка пива) и вывалился во двор, тараня воздух спиной, – так в голливудских боевиках, которые крутили по телику после десяти вечера, люди выпадали из окон небоскребов. Дубко сел на снег, неуклюже перекатился набок… Оля убегала к трамвайной остановке и молилась о трех вещах: чтобы Дубко не успел вскочить на ноги, бегал медленнее, чем она, а трамвай, на который она рассчитывала успеть, пришел вовремя. Трамвай Олю не подвел. Возле остановки кто-то рассыпал яблоки и, видимо, уехал без них. Оля подняла парочку и сунула в карман. Есть после удара не хотелось. Как будто Дубко выбил из нее вместе с воздухом и чувство голода, и желание идти домой. Оля вскочила в трамвай, плюхнулась на свободное место у окна, достала из кармана холодное и грязное яблоко. Подбросила. Поймала. Трамвай дернулся, тронулся, застучал. За окном сквозь зимние узоры Оля разглядела морду Дубко и его оскал.
Глава 5
Дар
1960-е годы
Саратов, улица Чапаева, 68
Огарев помнил, когда в первый раз почувствовал темноту. Это было во сне. Он лежал лицом к стене, смотрел на чугунную батарею, которая не грела: отопление им отключили рано, вечером холодало и к полуночи дом остывал, а ноги у Огарева коченели. Огарев представлял, как горячая вода – кипяток! – переливается внутри радиатора, плещется и шумит, как срывает заглушку, в стену врезается столб кипятка, валит пар, и его комната превращается в горячий бассейн, и он плавает в кипятке, который не обжигает, а только греет. Как будто сам Паша Огарев – большая амфибия, а не десятилетний парень. И эта амфибия не боится горячей воды. Огарев засыпал, он не слышал, что ночью в ванной прорвало трубу. Батарея в их комнате осталась цела, а наутро Огарев увидел, что коврик в ванной намок и вода поднялась сантиметров на пять, переступила через порог и отвоевала себе коридор. Папины тапки плавали на поверхности, как две большие мертвые рыбины.
Потом Огарев помогал папе таскать ведра, мама отжимала ветхие тряпки. Пустили в ход даже старые полотенца, которые мама не решалась выбросить и все хотела «подлатать». Папа, опуская на паркетный скрипучий пол очередное железное ведро, строго смотрел на сына. Огарев боялся признаться родителям, о чем думал перед сном и что ему снилось. Снился Огареву всемирный потоп, ковчег и все, что было связано с водой, в том же сне возникли пираты, моряки и морские волки, человек-амфибия из старой книжки, русалки и большой пароход, который переломился пополам, и каждая часть вертикально пошла ко дну.