Цитата из Гумбольдта
Шрифт:
— Благ делящий благо, — согласился Генрих Августович, но пронзал по-прежнему. — Однако едва не пошатнулись ноги твои, едва не поскользнулись стопы твои…
— Это когда? — удивился Фыра, позабыв душевное нестроение.
— Позавидовал безумным, — разъяснил Генрих Августович, — видя благоденствие нечестивых. Ибо нет им страданий до смерти, и крепки силы их… На работе человеческой нет их и с прочими людьми не подвергаются ударам. И вот эти нечестивые!.. — он возвысил голос и загремел: —…благоденствуют в веке сем! Умножают богатство!.. А крепкие сердцем стали добычею! Уснули сном своим, и не нашли все мужи силы
Генрих Августович сурово поник головой.
Фыра почувствовал, что плачет имеющимся глазом, и глотнул из стакана. Он точно рук не омывал никак, и раны и обличения тоже были не по его части. Вину ощущал поэтому нестерпимую.
— Размышляю о днях древних, — не поднимая головы, сказал ему, но как бы и не ему Генрих Августович. — О летах веков минувших. Припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает… вот мое горе — изменение десницы Всевышнего…
— А мне-то, мне-то каково?.. — всхлипывал Фыра. — Ты вот, Авгусыч, совершенного ума… всякого понимаешь… Мне чего делать? Ну вот хочется жить по-человечески, не только с помойной картой, и чтобы покушать хоть через день, и выпить граммулечку и менты чтобы не гоняли… Собаки эти, которые при собачниках, те еще хуже ментов… и без хозяев тоже гады… Революцию, что ли? И-эхх, будто я Сталин… Живу, как таракан в щели, пока химией не прыснули… Что вот делать?..
Генрих Августович помолчал, потом воздел палец и собрался ответить что-то значительное, жизнеменяющее, но тут случилось…
В разговоре о Кутьке забыли все. Она же вела себя совсем иначе против нормального.
Закуски хватать перестала, по комнате не шаталась, задрав ноги на стену не валялась, карманы Генрихавгустовичевского пальто прошарить не норовила и даже, радостно хихикая, не рассматривала календарь восемнадцатилетней давности с рок-певичкой, давно загнувшейся от передозняка. Календарем хозяин, или кто прежде здесь обитавший, завесил дырищу в картонной перегородке. Сидела, уставившись в угол, а там и не было ничего — плинтус треснул, ну так подумаешь, невидаль, плинтус треснул! Тут она сидела и молчала. А когда Генрих Августович собрался, она и влезла.
— Ты, Фыра! — сказала она дурацким голосом. Прямо как пьяный клоун. — Так ты меня вот че туда водил!.. Ты!..
И хозяин и гость оба на нее вытаращились. За четыре года, что Фыра здесь возникал, говорила она одно, много три слова. И с трудом. Но чтоб сразу столько!..
— Меня продать хотел, тварина?.. Этим, которые… Продать? Теперь и она плакала. Только слезы мутные были и злые.
— Два года пахала! — голосила Кутька, размахивая грязными руками. — За тебя тогда Курбана чуть вилкой не запорола!.. А ты! Тварина!.. Ты! Ты мне зонтика старого пожалел! И продать меня!.. Ыыыыы! Лучше бы в проститутки пошла! Ы-ыыхххх!..
Она схватила с ящика бутылку и что есть мочи долбанула Фыру в лоб. Фыра грохнулся на пол, не успев даже вскрикнуть, а хозяин не шелохнулся, только глядел. Рыдая, Кутька пала на колени, выдрала у Фыры из-за пазухи стольник, потом снова вскочила, уцепила полбатона колбасы, конфеты, какие влезли в жменю, и ринулась вон из жилья. Но тут же метнулась обратно, саданула екнувшего Фыру ногой куда приметилось, и еще, и только
Тогда Генрих Августович поднялся и точно так же стал на колени возле тела Фыры. Но это было еще не совсем тело: Фыра шевельнулся и тоненько, изумленно простонал. Водкой помочив ему виски и под носом, хозяин добился того, что гость облизнулся, медленно сел и потрогал голову.
Конечно, бутылка дело серьезное. Но такой волос, как у него, тоже не пустяк. Засадила Кутька ему сгоряча не в лоб — в темя, а у него волосы там от природы как леска, да еще и склеенные условиями. Даже крови не казалось.
— Ты видел, отец, а?.. — вопросил Фыра, глядя на дверь. — Видел? И это мне за все мое хорошее! Что пристроить хотел и за будущее переживал!..
Он длинно всхлипнул.
Генрих Августович поднял руку.
— Чего?.. — Фыра посмотрел вверх, но там была только болтавшаяся панель без трубок дневного света
— Научитесь, неразумные, благоразумию, — сухо отвечал Генрих Августович, вставая с коленок и отряхиваясь, — и глупые разуму… Пошли.
— Я же раненый!.. — запротестовал Фыра, нашаривая стакан попить. — Чуть не замочила, кобра!..
— Пошли, говорю!.. Убоище! — вдруг рыкнул Генрих Августович, пламенея очами. Это было так непривычно, что Фыра не встал — вспорхнул. Хозяин надел пальто, хотя на улице было градусов тридцать, достал из телевизора газетный сверточек, а в нем денег сколько-то и какие-то таблетки, прочистил очки, завязал шнурки и пошагал к двери.
— А куда? — робко спросил Фыра, забегая чуть вперед и запихивая в карман непочатую бутылку безопасной.
— Девочку твою искать, — не поворачиваясь, уже своим спокойным тоном отвечал Генрих Августович. — Повинишься перед нею, попросишь прощения.
— Авгусыч!.. — Фыра остановился в ужасе. — Какое прощение! Дак сейчас время самое патрульное! Давай я повинюсь, но только потом, где-нить поспокойнее! Цопнут нас, цопнут! Стопудово!.. Родной! Без нее запростяк!.. Тебя-то отпустят, ты старый, а меня к ним!.. Когда у них кого шлепнут или выработается до конца, они из этого резерва берут!..
Так и не поворачиваясь, не останавливаясь, голосом, что будил мертвое железо и слепое стекло пустого цеха, Генрих Августович гремел:
Стражи их слепы все и невежды; все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лежа, любящие спать, и это псы, жадные душой, и это пастыри бессмысленные… Пошли, сказал! Никто не возвышает голоса за правду, и никто не вступается за истину; надеются на пустое и говорят ложь, зачинают зло и рождают злодейство!.. Ходим ощупью, спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми — как мертвые!..
Рык его отдалялся и замирал, и плаксивое бульканье Фыры тоже замирало вдалеке, и крысы, дождавшиеся наконец своего, ринулись с визгом на оставленную еду.
11
«Но ты пулю словил и в барханах лег, и туземка подходит, нацелив клинок, и хватает сил надавить курок, и в солдатский рай марш со всех ног, там найдутся места всем, кто жрал паек, паек, паек королевы…» Много раза жизни Маллесон бормотал эта слова: у них был вкус честной смерти, какая уже давно была не суждена никому на этой планете.