Цивилизация Древней Греции
Шрифт:
Но такое превосходство существовало не всегда, и даже там, где оно проявлялось, оно не мешало распространению культов. Даже календарь, который регулировал жизнь государства и не был единым для всех, по сути своей, являлся календарем религиозных праздников, упорядоченное проведение которых означало смену времен года. Как город или деревня отмечены святилищами, так смена месяцев отмечалась священными церемониями, которые являлись своего рода ориентирами для определения хода времени. Когда случайно из-за неправильных астрономических вычислений возникало весьма ощутимое несоответствие между официальным календарем и ходом солнца, складывалось очень затруднительное положение — так произошло в Афинах около 430 года, когда астроном и математик Метон реформировал календарь. Аристофан в «Облаках» упрекает афинян:
Вы ж
Надлежащих дней не чтите, повернули все вверх дном[28]
Стихи 615—616
Так что Фукидид, так любивший точность, излагая факты, отказывался пользоваться неопределенным календарем и просто делал ссылку на начало времени года.
Таким образом, для грека материальная вселенная, как и ментальная, была проникнута священным. Многообразие божественных проявлений позволяло каждому придерживаться именно того, которое соответствовало его темпераменту, традициям и обстоятельствам. Наряду с крупными панэллинскими богами, чьи имена были известны всем и чьи эпитеты позволяли им исполнять особые
Еще одним способом расширить и без того огромный пантеон было обожествление аллегорий. Грек, придававший большое значение языку и способный к отвлеченному мышлению, мог персонифицировать абстрактное понятие, делая его именем собственным. Уже у Гомера появляются божественные образы этого типа, например мойры, «участь», или Эрида, «раздор». Гесиод с особым вниманием относится к этой категории богов: известно, какое место занимают в его произведении Дике, «справедливость» или Мнемосина, «память». Тенденция к обожествлению абстракций развивается лишь в классический период, когда возводят храмы Фемиде, «правосудию», Немесиде, «возмездию», посвящают алтари Эйрене, «миру», и ее сыну Плутосу, «богатству». Примечательно, что Аристофан, так привязанный к традиционным верованиям, создал значительную часть обожествленных аллегорий: в этом отношении он ничем не уступает Платону. Самым удачным творением в этой сфере, несомненно, стал Эрос, олицетворение любви, сначала задуманный как крылатый юноша, а затем омоложенный и представленный ребенком: Эрос и его спутники Гимер и Потос, олицетворения любовного желания в двух несколько различающихся ипостасях, а также Пейто, «убеждение» составляли свиту Афродиты и давали поэтам и художникам богатые темы для вдохновения. Религиозная вера, весьма благосклонная к новым формам божественного, охотно принимала чужеземных богов, если только их вмешательство не ставило под угрозу принципы самого государства. Действительно, греческий пантеон за всю свою долгую историю, с самых истоков и вплоть до установления христианства, постоянно пополнялся новыми богами. Но в архаическую и классическую эпоху это происходило за счет уподобления традиционным формам греческого религиозного мышления. Весьма примечательной чертой этого мышления является ее сверхъестественная способность находить известное в неизвестном, распознавать в диковинном знакомое. Особенно отчетливо эта тенденция проявляется у Геродота, когда он с участливым любопытством интересуется религиозными традициями варваров. Он не представляет, что эти люди могут поклоняться кому-то другому, кроме богов греческого пантеона: ему достаточно увидеть глубинное соответстие, которое невозможно скрыть, несмотря на различия в именах и своеобразие обрядов. Именно поэтому, к примеру, он признал культ Афины у народов Ливии (IV, 180 и 189). Поэтому, в частности, он дает нам такое любопытное описание египетской религии, где каждое божество без тени сомнения приравнено к своему греческому аналогу: для Геродота Нейт — это Афина, Бастет — Артемида, Исида — Деметра, Ра — Гелиос, Уто — Латона, Сет — Арес, Осирис — Дионис, Хонсу — Геракл, Хатор — Афродита, Амон — Зевс. Именно поэтому греки без труда приняли в конце V века культ Зевса-Амона, объединивший верховного бога египтян, почитавшегося в святилище-оракуле в оазисе Сива, и верховного бога греков, которого колонисты из Кирены привезли с собой в Ливию. То же самое произошло с фракийской богиней Бендидой, которую Геродот приравнял к Артемиде (IV, 33) и которая моментально, с 429–428 годов, стала объектом официального культа, посвященного удаче.
Когда невозможно было установить соответствие с уже существовавшим греческим богом, иноземное божество могло войти в греческий пантеон, если его облик не противоречил привычному для греческого менталитета образу. Так произошло с богиней карийского происхождения Гекатой, которая была принята греками в архаическую эпоху как хранительница дверей и которая почиталась за свою магическую силу и воспевалась поэтами от Гесиода до Еврипида: великие художники, например Алкамен, изображали ее трехликой. Культ Великой Матери, привезенный из Фригии и включающий в себя мистерии, проник в Афины, не без некоторого сопротивления, благодаря определенной аналогии с культами Элевсина: однако его успех закрепился в V веке, поскольку здание, посвященное этому культу, находилось прямо на агоре и служило официальным хранилищем государственных архивов. Фидию, или, возможно, его ученику Агоракриту было поручено высечь из мрамора статую, которая бы явила афинянам образ Матери богов: женщина в драпированной одежде, восседающая на троне, на голове — высокий, цилиндрической формы колпак, в правой руке — сосуд для возлияний, в левой — цимбалы, по бокам — два лежащих льва. Однажды появившееся изображение определит тип сотен миниатюрных вотивных приношений, делавшихся до конца античной эпохи. Зато к другому фригийскому культу — Сабазия, который также включал в себя мистерии и сравнивался с культом Диониса, всегда относились с недоверием, по крайней мере в классическую эпоху: Аристофан неоднократно высмеивал его, а Демосфен в своей речи «О венце» (259 и дальше), резко упрекает своего противника Эсхина в поклонении этому культу в молодости.
Наконец, последний аспект политеизма, множественные элементы которого не поддаются строгой логике: помимо традиционных богов, героев, аллегорий и чужестранных божеств, греки в своих верованиях оставляли место для того, кого они называли демонами. Нет более расплывчатого религиозного термина, чем этот. Слово «демон» могло применяться по отношению к богу и иногда использовалось ранними авторами, например Гомером, как простой эквивалент слова теос, «бог», особенно когда речь шла об общем понятии или о божествах в целом. Оно служило также, в частности, названием сверхъестественных существ низшего по отношению к верховным традиционным богам ранга, мало различных между собой: у Гесиода это люди, жившие в золотом веке, у других авторов — мертвые, которые были обожествлены, встречался также Agathos Daimon, добрый демон семейного очага, которого часто изображали в виде змеи. Таким образом, в сфере религиозной веры открывалось широкое поле для творческого воображения. Наряду с традиционными культами, имевшими прочную ритуальную базу, божественный мир принимал всевозможные индивидуальные верования, если они не расшатывали основ общества. Это разнообразие, эта расплывчатость, конечно, в немалой степени содействовала жизнеспособности греческой религии, которая легко могла обновляться или дополнять свое духовное содержание, придерживаясь постоянства обрядов: она покоилась на традициях, но не знала догм.
*
Понятно, что в этих условиях свобода религиозного мышления с самых ранних времен не вызывала большого возмущения, если не выходила за рамки умозрительной сферы. Религия, функционировавшая без догм, без сословия священнослужителей, без священных книг, предоставляла огромную свободу индивидуальному восприятию. Греки не упускали случая ею воспользоваться. Мы уже отмечали, как вольно обращались поэты с традиционными мифами, изменяя их в угоду собственной фантазии или моральным предпочтениям. Также мы видели, как фамильярно относились греки к своим богам, подшучивая над их божественным величием: карикатуры и комедии красноречиво об этом свидетельствуют. Однако умозрительные размышления обнаруживали не меньшую смелость, и они не вызывали осуждения, пока не становились опасными для общественного порядка. Оставаясь в области идей, они шокировали лишь мыслителей, но не политиков. Платон в своих «Законах» обрушивается на атеизм, который, как он считает, является интеллектуальной ошибкой, ставящей под угрозу сами принципы идеального государства. Но в исторической реальности атеисты не подвергались репрессиям, кроме тех случаев, когда они пытались уклониться от обязанностей, возлагаемых на гражданина. Неверие не являлось преступлением, пока оно не оборачивалось святотатством.
Таким образом объясняется необычайная свобода критики, шедшая со стороны некоторых мыслителей с начала классической эпохи. В IV веке Ксенофан из Колофона, современник Пифагора, тоже обосновавшийся в Великой Греции (там он организовал в Элее, в Лукании, так называемую элейскую школу, которую прославляли Парменид и Зенон), высказал смелое предположение о том, что антропоморфизм является лишь естественным отражением человеческой ограниченности: «Если бы у быков, лошадей или львов были руки и они умели бы этими руками рисовать и создавать вещи, как это делают люди, лошади бы изображали богов похожими на лошадей, а быки — похожими на быков, каждый придавал бы божеству форму своего собственного тела». Или в другом месте: «Эфиопы утверждают, что у богов курносый нос и темная кожа; фракийцы же говорят, что у них голубые глаза и рыжие волосы». Отвергая антропоморфизм, если не сам политеизм, Ксенофан, считает, что все многообразие богов, если таковое существует, подчиняется одному божественному принципу, одновременно постоянному и неопределенному.
Позднее, в V веке, в Афинах Анаксагор из Клазомен, друг Перикла, был осужден за то, что усомнился в божественности небесных светил, публично заявив, что солнце — это пылающий шар, свет которого отражает луна: это открытие могло смутить легковерность населения в отношении гаданий по атмосферным знакам. Вот почему профессиональные гадатели, и в частности Диопейт, с пристрастием критиковали его, после того как народ принял декрет о том, чтобы предавать суду тех, кто не верил в богов или пытался разъяснять природу небесных явлений. Противники Перикла воспользовались этим, попытаясь задеть его через близкого человека: встревоженный Анаксагор покинул город. И все же афиняне в этот период, начиная с Алкивиада, не скрывали религиозного скептицизма, привитого примерами Анаксагора и Протагора, и их за это не преследовали. Чтобы вызвать возмущение государства в религиозной сфере, необходимы были либо политические причины, предлогом для которых служило неверие, либо реальное святотатство, например осмеяние Элевсинских мистерий, к которому был причастен Алкивиад, или избиение герм, вызвавшее гнев афинян накануне отъезда экспедиции в Сицилию. В этих случаях афинское правосудие выносило суровое наказание: оно преследовало Диагора Мелосского в 415 году за святотатство в отношении мистерий и назначило вознаграждение за его голову, после чего он покинул Афины. Из знаменитой речи Лисия известно, что суровое наказание ожидало каждого, кто ломал, даже случайно, одно из оливковых деревьев, посвященных богине Афине: Аристотель сообщает нам, что изначально закон предусматривал даже смертельную казнь. По народным представлениям, если виновный в осквернении не получал должного наказания, это вызывало божественный гнев, от которого могло пострадать все государство. Но намного серьезнее, чем инакомыслие, каралось преступление против гражданской солидарности.
Так было в случае с процессом по делу Сократа в 399 году. Если вспомнить, философ был обвинен в развращении молодежи, в неверии в богов полиса и во введении новых божеств. Обвинение было поддержано ничем не выдающимся молодым человеком Милетом, помощником политического деятеля Анита, который в течение нескольких лет до этого играл важную роль в демократической партии. Сократ был осужден 280 голосами против 220, трибунал состоял из 500 судей: для его оправдания не хватало 30 голосов. Для чего понадобилось осуждать мудреца, которого пифия назвала мудрейшим среди людей? Как объяснить решение правосудия, которое, после памфлетов Платона и Ксенофонта в пользу Сократа, легло несмываемым пятном позора на афинскую демократию? Рассмотрение обстоятельств процесса позволяет легко ответить на эти вопросы.
Порядочные граждане, составлявшие трибунал гелиэи, пародию на который вывел Аристофан в лице Филоклеона в своем произведении «Осы», включили, не без колебаний, в обвинение против Сократа жалобу о том, что его беседы и его дружба воспитали хладнокровных честолюбцев, из-за которых Афины страдали в течение пятнадцати лет: Алкивиада, инициатора губительной экспедиции на Сицилию, а затем искусного советника против собственной родины в Лакедемоне; Крития, циничного и алчного главы Тридцати, убитого афинянами после того, как он разрушил демократию. Отношения, объединявшие и того и другого с Сократом, были известны всем, и судьям было простительно перенести частично на учителя ответственность за ошибки, допущенные его учениками. Тем более что в годы своей молодости друзья Сократа не скрывали своих предпочтений, которые население Афин не склонно было разделять: предпочтение Спарты как полиса с лучшим управлением, нежели в Афинах; интерес к философии и диалектическое мастерство, которые они развивали по примеру своего учителя и которые давали им неоспоримое превосходство в диалогах, позволяя затмевать собеседника; свобода в суждениях, которая вкупе с их юношеским пылом позволяла пересматривать самые обоснованные истины; и наконец, что не менее важно, склонность к гомосексуальным отношениям — «дорийской» любви, распространенной в Лакедемоне, которую они охотно разделяли в своей небольшой группе, как это явствует из «Пира» Платона, и практиковали безо всякого стеснения. Типичный афинянин, как свидетельствует Аристофан, испытывал по отношению к этому пороку столько же страха, сколько и ненависти: помимо разнузданности духа и чувств, он видел в нем, не без причины, знак объединения в аристократическое «братство» с политическими намерениями, от которого демократия имела полное право защищаться. Все эти слишком самодовольные молодые люди, выходцы из самых богатых афинских семей, не вызывали никаких симпатий у тех, кто не принадлежал к их кругу. Враждебность, которую они вызывали, была перенесена на Сократа. Таким образом, обвинение в развращении молодежи имело серьезные основания: благодаря Ксенофонту и Платону, мы сегодня слышим другую сторону судебного процесса.