Critique de la vie quotidienne
Шрифт:
Пока я читал «Бюллетень сенсорных нарушений», Ванда, моя бывшая жена, не отрывалась от «Эль». У таких, как она, «Эль» только недовольство жизнью распаляет, еще бы, французский-то у нее был основным предметом в колледже, а теперь вот возись с ребенком да в окно улицу разглядывай, и больше ничего. А уж верит она журнальчику этому дамскому ну просто во всем. Вычитала как-то раз: «Femmes enceintes, ne mangez pas de bifteck cru!» — и для нее это все равно что приказ. Пока ребенка носила, насчет bifteck cru ни боже мой. Еще «Эль» советует напускать на себя un petit air naif, как будто вы все еще школьница, ну Ванда и старается. А то все ко мне приставала с этими снимками в четыре краски, на них какая-то мельница в Бретани, и правда красиво ее отреставрировали, внутри мебель сплошь от Арне Якобсена, ярко-красная, и всякие пластиковые штуки из Милана, они оранжевые. «Une Maison Qui Capte la Nature» написано. В «Эль» тогда жутко много писали про Анну Карину, тысячи четыре статеек ей посвятили, так Ванда кинозвезду эту даже чем-то стала напоминать.
Бесцветные у нас с нею были вечера. Вечером весь мир кажется бесцветным, если ты женат. Делать-то тебе нечего, вот и плетешься домой, а там выпьешь — девять раз, больше ни-ни, — ну и на боковую.
Плюхаешься в свое любимое кресло, и чтобы все девять стаканчиков стояли шеренгой на столике рядом, тут они, только протяни руку, другой рукой поглаживаешь ребенка по кругленькому животику — на завтрак поменьше бы давать надо — да покачиваешься, если, как я в ту пору, поставил у себя кресло-качалку, и вдруг,
Как-то в отеле, где мы с Вандой проводили выходные, нам досталась ужас до чего узкая кровать, а тут еще в нее залез мальчишка.
Мы ему говорим: «Уж если ты хочешь к нам в постель, хоть и без тебя тесно, ложись в ногах». А он: «Не хочу, — говорит, — спать между вашими ногами». — «Что тут такого? — спрашиваем. — Ноги не кусаются же». — «Вы ими дрыгаете, — отвечает мальчишка, — как ночь, так вы сразу дрыгать ногами». — «Ну вот что, — говорим мы, — или ты будешь спать в ногах, или на полу. Выбирай». — «А почему мне нельзя на подушке, как все?» — «Потому что ты маленький», — объясняем мы, и ребенок наш захныкал и сдался, понял, что спор исчерпан, вынесен вердикт, так что никакие аргументы больше не будут приниматься во внимание. Только от своего он все-таки не отступил, взял да написал нам на постель, как раз в ногах. «Черт бы тебя подрал! — откомментировал я, не подыскав ничего более подходящего по этому случаю. — Ты что же с постелью сделал, паршивец?» — «Не мог больше терпеть, — оправдывается он. — Само прыснуло». — «Ой, а я клеенку дома забыла», — вздыхает Ванда. Ну я и говорю тогда: «Провалились бы вы все! Будет когда-нибудь конец этой семейной жизни»?
И обращаюсь к мальчишке, а он мне отвечает, и дело-то ну полная чепуха, а напряг у нас такой, что слон не выдержит.
«Иди лицо вымой, — говорю. — Чумазый, смотреть противно». — «Ничего не чумазый», — мальчишка говорит. «Нет, — говорю, — чумазый. И для твоего сведения, грязь к человеку пристает в девяти местах, хочешь назову в каких». — «Это из-за теста, — объясняет он. — Мы из теста маски лепили, как с мертвых снимают». — «Из-за теста! — всплеснул я руками, содрогнувшись при одной мысли, сколько они извели муки и воды, да еще, конечно, и бумаги на такое прелестное развлечение. — Посмертные маски! — все не мог я успокоиться. — Да что ты знаешь про смерть?» И слышу от мальчишки: «Смерть означает конец мира для личности, которую смерть постигла. Глаза ничего больше не видят, — говорит, — и значит, мир кончился». Ведь верно. Тут не поспоришь. И я предпочел вернуться к главному делу. «Отец велит тебе вымыть лицо», — сказал я, говоря о себе не впрямую, а отвлеченно, потому что это придавало мне больше уверенности. «Знаю, — отвечает он, — ты всегда так говоришь». — «А где они, твои маски?» — «Сохнут, говорит мальчишка, — на теплораторе» (это он так радиатор называет). Ну, пошел я к этому радиатору, посмотрел. Так и есть, четыре крохотные маски. Одна — моего сына, остальные — его друзей, и все улыбающиеся. «Тебя кто научил их делать?» — спрашиваю, а он мне: «В школе научили». Я про себя обругал эту школу на чем свет. Поинтересовался: «И что ты с ними собираешься делать?» — надо же показать, что его затеи мне небезразличны. «Может, по стенам развесим?» — предложил мальчишка. «Ладно, развесим, а почему нет?» Он говорит — а вид хитрющий такой: «В напоминанье, что все помрем». Тут я его спрашиваю, зачем все маски улыбаются: «Это нарочно так сделано?» Хмыкнул только да губы скривил, этакая ухмылочка, прямо мороз по коже. «Я же тебя спрашиваю, зачем ухмыляются?» — от этой их ухмылки у меня страх в сердце, а там и без того страха хватает. «Сам поймешь», — говорит ребенок и грязным своим пальцем тычет прямо в маски, проверяет, высохли или нет. «Сам пойму? — воскликнул я. — Это что еще такое — сам пойму?» — «Ага, и пожалеешь», — отвечает и смотрит на себя в зеркало, тоже с жалостью. Только я его опередил, я уже жалеть начал. «Что значит пожалеешь? — заорал я. — Да я всю жизнь только и жалею!» «И есть с чего», — говорит он, а выражение у него уже не жалости, мудрое у него на лице выражение. Боюсь признаться, дальше имело место физическое насилие над мальчишкой. Не буду про это, мне стыдно.
«У тебя в запасе семь лет», — говорю я Ванде. «Какие еще семь лет?» спрашивает она. «Те семь лет, на которые ты меня переживешь, согласно статистике. И это будут полностью твои годы, можешь с ними делать все что захочется. За все эти семь лет, обещаю, ты не услышишь от меня ни слова критики, ни упрека». — «Дожить бы поскорее», — говорит.
Помню, какая Ванда утром. Я утром «Таймс» читаю, а она проходит сзади и уже со вздохами, хоть полминуты не прошло как поднялась. Ночью я пил, и моя враждебность вырывалась из своего укрытия, словно призрак, которому вставили реактивный мотор. Когда мы играли в шашки, я на нее так тяжело смотрел, что она, бывало, забудет через три поля перескочить и поставить дамку.
Помню, как я чинил мальчишке велосипед. Удостоился похвал у семейного очага. Какой я добрый, вот таким и должен быть отец. Велосипед был дешевенький, за 29.95 или что-то в этом роде, и седло на нем болталось, мамаша как-то является из парка в ярости, дескать, ребенок страдает, а все из-за того, что я палец о палец не желаю ударить, ну насчет седла. «Давай сюда, — говорю, — сейчас сделаем». Пошел в магазинчик, купил кусок трубы полтора дюйма на два, подложил под седло, чтобы не съезжало вниз. Потом шурупами прикрепил гибкую металлическую скобу дюймов восемь длиной от сиденья к раме. Теперь седло и в стороны не уходило. Просто чудеса находчивости. В тот вечер все со мною были такие обходительные, любящие такие. Ребенок девять моих стаканчиков притащил, умничка такой, поставил на столик у кресла и своей игрушечной рейкой выровнял, так что получилась прямая — не придерешься. «Спасибо, — говорю, — спасибо». И мы все улыбаемся друг другу, все улыбаемся, как будто вздумали соревноваться, у кого улыбка продержится дольше.
Я к ребенку в интернат однажды наведался. Папаш туда пускают по очереди, один папаша каждый день. Сидел на стульчике, вокруг дети бегают, занимаются спортом. Принесли мне какой-то маленький пирожок. А потом совсем крохотуля со мной рядом уселась. Говорит, у нее папа живет в Англии. Она к нему ездила, у него по всей квартире ползают тараканы. И мне захотелось взять ее к себе домой.
После того как мы разъехались, пережив то, что называют состоянием несовместимости, Ванда посетила меня в моем холостяцком жилище. Мы пили, и все с тостами. «Давай за ребенка», — предложил я. Ванда подняла стакан. «А теперь за успех твоих замыслов», — сказала она, и я был польщен. Как, однако, мило с ее стороны. Я поднял свой стаканчик. «За нашу страну!» — говорю. И мы выпили. Тут Ванда свой тост предлагает: «За брошенных жен». — «Понимаешь, — замялся я, — так уж и за брошенных…» — «Ну хорошо, — говорит, — за покинутых. За вытесненных, высаженных с судна на берег, за тех, от которых отреклись», — гнет свое она. «Мы, — возражаю, — вроде как вместе решали, что лучше разъехаться». — «А когда приходили гости, — говорит она, — ты меня вечно заставлял торчать на кухне». Я в ответ: «Думал, тебе на кухне нравится. Ты же меня всегда с кухни этой чертовой прочь гнала». — «А еще ты не захотел за пластинку платить, когда выяснилось, что мне надо исправлять прикус». — «А ты о чем думала? Семь лет просидела у окна палец в рот, а теперь пожалуйста — прикус». «И карточку от меня спрятал, когда мне понадобилось купить новое платье». — «Ты и в старом была хороша, — отвечаю, — тем более если пару заплаток с умом поставить». — «Помнишь, — говорит, — нас с тобой в аргентинское посольство пригласили, так ты меня заставил надеть шоферскую кепку, припарковаться и с водилами битый час на улице проторчать, пока ты там беседовал с посланником». — «Ты же по-испански ни бум-бум», объясняю я. «Да, — вздыхает, — не самый удачный у нас вышел брак, совсем не самый удачный». — «Знаешь, — сообщаю я ей, — по данным переписи населения, число одиноких за последние десять лет выросло на шестьдесят процентов. Может, мы с тобой просто попали в струю». Но ее это как-то не очень утешило. «За ребенка», — поднял я стаканчик, а она: «Уже пили». «Ну тогда за мать ребенка», и тут она откликнулась — вот за это давай. По правде сказать, к этой минуте мы уже малость набрались. «Слушай-ка, говорю я, — может, каждый раз вставать необязательно?» — «Слава богу!» и тут же на стул плюхнулась. А я разглядываю ее и все хочу понять, остались хоть следы какие-нибудь того, что я в ней поначалу находил. Следы остались, но одни следы, ничего больше. Реликты. Намеки какие-то на тайну, прежде неприкосновенную, только теперь уж тайну эту ни за что не восстановить. «Думаешь, я не догадываюсь, чем ты занят? — спрашивает. Догадалась. У тебя тур по развалинам». — «Перестань, — отвечаю я. — Ты еще ничего, в общем и целом». — «Ах в общем и целом! — и раз из-за пазухи здоровенный пистолет, такими только лошадей пристреливать. — Давай за мертвых», — предложила, а пистолетом так и вертит в воздухе, так и вертит, все не может успокоиться. Ну выпил я, только со сложным чувством кого это она имеет в виду? «За священных мертвецов! — уточняет, и видно, как она сама себе нравится. — За всеми любимых, всеми ценимых, всеми вспоминаемых, всеми навещаемых, чтобы из гробов не выпрыгнули». И опять — раз за пистолет, это чтобы я при случае тоже не выпрыгнул, что ли? Ствол так и ходит, то в правый висок нацеливается, то в левый, и хоть наводка там, помнится, была примитивная, зато калибр — крупнее не требуется. Грохнуло так, что оглохнуть можно, и пуля вдребезги разнесла бутылку «Дж. энд Б.» на каминной полке. Она рыдает, квартира насквозь провоняла виски. Я вызвал для нее такси.
Сейчас Ванде, мне кажется, намного лучше. Она в Нантере, штудирует марксистскую социологию, учится у Лефебра (он автор книги «Critique de la Vie Quotidienne», вот нахал). Ребенок наш в экспериментальном интернате для детей, чьи родители студенты, там, насколько я понял, все делается по-научному, как велел Пьяже. А у меня полный порядок насчет «Дж. энд Б.». Компания производит «Дж. энд Б.» ящик за ящиком, год за годом, и непосредственной угрозы сокращения производства, мне говорили, нет.