ЦРУ и мир искусств
Шрифт:
Глубина, которой американская разведка достигала в своём проникновении в культурные дела западных союзников, действуя в качестве непризнанного посредника в самом широком спектре творческой активности, ставя интеллектуалов и их работу в положение шахматных фигур в большой игре, остаётся одним из самых будоражащих вопросов в наследии холодной войны. Защита, выстроенная покровителями ЦРУ в тот период, покоящаяся на утверждении, что существенные финансовые средства выделялись без дополнительных условий, никем ещё не была серьёзно оспорена. В интеллектуальных кругах Америки и Западной Европы продолжают с готовностью принимать за правду то, что ЦРУ всего лишь проявляло заинтересованность в расширении возможностей для свободного и демократического культурного самовыражения. «Мы просто помогли людям сказать то, что они сказали бы в любом случае, - так беспроигрышно выстраивается эта линия защиты.
– Если получатели средств из фондов ЦРУ не были осведомлены об этом факте, если их образ действий не изменился впоследствии, значит, их независимость как
Однако официальные документы, относящиеся к культурному фронту холодной войны, подрывают этот миф об альтруизме. Люди и организации, оплачиваемые ЦРУ, были готовы выполнять свою роль участников широкой кампании убеждения, кампании пропагандистской войны, в которой пропаганда определялась как «любое организованное усилие или движение, направленное на распространение информации или конкретной доктрины посредством новостей, специальных аргументов или призывов, предназначенных для влияния на мысли и действия любой данной группы» [4] . Жизненно важной составляющей этих усилий была психологическая война, которая определялась как «планомерное использование нацией пропаганды и действий, отличных от военных, которые сообщают идеи и информацию, предназначенные для влияния на мнения, позиции, эмоции и поведение населения других стран, с целью поддержки осуществления национальных задач». А наиболее эффективный вид пропаганды достигается, когда «субъект движется в желательном для вас направлении, веря, что руководствуется собственными мотивами» [5] . Бесполезно отрицать эти определения. Они разбросаны по всей правительственной документации, это данность американской послевоенной культурной дипломатии.
4
National Security Council Directive, 10 July 1950, цитата из Final Report of the Select Committee to Study Governmental Operations with Respect to I ntelligence Activities (Washington: United States Government Printing Office, 1976).
5
Там же.
Несомненно, маскируя финансовые вложения, ЦРУ действовало, исходя из предположения, что приглашение к сотрудничеству может быть отвергнуто, если делается открыто. Какой вид свободы может распространяться таким обманным путём? Свобода любого вида, безусловно, не стоит на повестке дня в Советском Союзе, где писатели и интеллектуалы, ещё не отправленные в лагеря, подневольно служат интересам государства. Было бы, конечно, справедливо противостоять такой несвободе. Но какими средствами? Существовали ли какие-либо основания для того, чтобы считать невозможным возрождение принципов западной демократии в послевоенной Европе в соответствии с некоторыми внутренними механизмами? Или для того, чтобы не считать, что демократия может быть более сложным явлением, чем предполагает прославленный американский либерализм? До какой степени приемлемо для другого государства тайно вмешиваться в фундаментальный процесс естественного интеллектуального роста, свободных дискуссий и несдерживаемого потока идей? Не было ли здесь риска создать вместо свободы разновидность недосвободы (ur– freedom), когда люди думают, что действуют свободно, в то время, как на самом деле они ограничены силами, над которыми не имеют контроля?
Вступление ЦРУ в войну на культурном фронте ставит и другие вопросы. Могла ли финансовая помощь исказить процесс становления интеллектуалов и распространения их идей? Были ли люди отобраны для занимаемого ими положения на основаниях, отличных от их интеллектуальных заслуг? Что имел в виду Артур Кёстлер, когда высмеивал научные конференции и симпозиумы как «разъезды международных академических девочек по вызову»? Обеспечивалась ли защита репутации или её улучшение членам консорциума по культуре ЦРУ? Сколько писателей и учёных, получивших доступ к международной аудитории для распространения своих идей, были в действительности второстепенными публицистами-однодневками, чьи труды обрекались пылиться в подвалах букинистических магазинов?
В 1966 году в «Нью-Йорк Таймс» (New York Times) вышла серия статей, продемонстрировавшая широкий размах тайной деятельности, осуществлявшейся американской разведкой. О том, что как только истории о попытках государственных переворотов и политических убийствах (по большей части неумело совершённых) выливаются на первые полосы газет, ЦРУ приходит в состояние, напоминающее отбившегося от стада слона, ломящегося через джунгли мировой политики, круша всё на своём пути, не ограниченного никакой ответственностью. Среди этих драматических шпионских разоблачений появлялись и подробности того, каким образом американское правительство демонстрировало себя западным жрецам культуры, обеспечивавшим интеллектуальный авторитет его действиям.
Предположение, что многие интеллектуалы действовали под диктовку американских политиков, а не в соответствии с собственными принципами, порождает всеобщее отвращение. Моральный авторитет, которым пользовалась интеллигенция в разгар холодной войны, теперь серьёзно подорван и зачастую осмеян. Консенсократия развалилась, её основа не смогла удержаться. Да и сама
«История, - писал Арчибальд Маклейш (Archibald MacLeish), - подобна плохо спроектированному концертному залу с мёртвыми зонами, где не слышно музыки» [6] . Эта книга представляет собой попытку выявить и зафиксировать такие мёртвые зоны. Она ищет особую акустику, мелодию, отличную от той, что исполняется официальными виртуозами эпохи. Это тайная история, поскольку она верит в действенность силы личных отношений, «мягких связей» и сговоров, в значение салонной дипломатии и будуарного политиканства. Книга бросает вызов тому, что Гор Видал (Gore Vidal) описывал как «официальные фикции, которые согласовываются слишком многими и слишком пристрастными сторонами, каждая со своей тысячей дней, за которые строятся собственные вводящие в заблуждение пирамиды и обелиски, претендующие показывать время по солнцу». Любая история, которая исходит из изучения этих «согласованных фактов», неизбежно становится, по словам Цветана Тодорова (Tzvetan Todorov), «актом профанации. Речь идёт не о содействии в создании культа героев и святых, а о максимально возможном приближении к правде. Это часть того, что Макс Вебер (Maks Weber) называл «расколдовыванием мира», того, что находится на противоположном крае от идолопоклонства. Речь об освобождении правды ради самой правды, а не об извлечении образов, которые считаются полезными для настоящего» [7] .
6
Archibald MacLeish. New York Times, 21 January 1967.
7
Tzvetan Todorov. The Communist Archives, Salmagundi, Summer 1997.
1. Изысканный труп
«Место это неприветливое
во времена прежние и в будущем
в тусклом свете».
Европа пробудилась на морозной послевоенной заре. Зима 1947 года была самой холодной за всё время наблюдений. Она открыла свой фронт, проходящий через Германию, Италию, Францию, Британию и с января по конец марта вела наступление без всякой жалости. В Сен-Тропе выпал снег, штормовые ветра вызвали непроницаемые метели, плавучие льды достигали устья Темзы, поезда с продовольствием примерзали к рельсам, баржи, везущие уголь в Париж, вмерзали в лёд. Философ Исайя Берлин (Isaiah Berlin) ужасался скованному стужей городу, «покинутому, пустому и мёртвому, словно изысканный труп».
По всей Европе водоснабжение, канализация и большинство других коммунальных удобств перестали функционировать, снабжение продовольствием сократилось, запасы угля упали до самого низкого уровня за все времена, поскольку шахтёры с трудом справлялись с намертво смерзавшимися подъёмными механизмами. За непродолжительными оттепелями опять следовали морозы, сковывавшие каналы и дороги толстым слоем льда. В Британии количество безработных выросло на один миллион за два месяца. Государственное управление и промышленность буквально застряли в снегу и льдах. Казалось, что замерзала и сама жизнь: более 4 миллионов овец и 30 тысяч коров погибли.
Вилли Брандт (Willy Brandt), будущий канцлер, видел Берлин, охваченным «новым ужасом», этот город в наибольшей степени символизировал коллапс Европы. Жуткий холод «нападал на людей как дикий зверь, загоняя их в дома. Но и там они не находили передышки. В оконных проёмах не было стёкол, их наспех заколачивали досками и гипсовыми панелями. Стены и потолки были в трещинах и дырах, люди затыкали их бумагой и тряпками. На отопление шли скамейки из парков... старики и больные сотнями замерзали насмерть в своих постелях» [8] . В качестве крайней меры каждой германской семье было выделено одно дерево на отопление. В начале 1946 года берлинский зоосад оказался уже полностью вырублен, его статуи стояли посреди пустыря, в окружении замёрзшей грязи; зимой 1947 года леса в знаменитом Грюневальде были уничтожены. Метели, засыпавшие развалины разрушенного бомбардировками города, не могли скрыть страшное наследие гитлеровской маниакальной мечты о Германии. Берлин, подобно разрушенному Карфагену, приводил в отчаяние, холодный, полный призраков, побеждённый, завоёванный, оккупированный.
8
Willy Brandt. Цитата из The Big Chill, Sunday Times, 5 January 1997.