Цунами
Шрифт:
– Как тебе не стыдно спорить с больным человеком!
Остановились на чемодане.
Несмотря на первый час ночи, аэропорт бурлил. Громко гоготали взрослые; сидя на вещах, хныкали сонные дети. Какой-то мужик в упор разглядывал жену, и я привычно загородил ее.
Оказавшись на ленте, наш синий чемодан стал похож на жука. Глядя, как беспомощно торчат колеса, я подумал, что никогда его не увижу.
В самолете висели портреты Туркменбаши. Отец народа носил голубой костюм и розовый галстук. На лице густо чернели
На ужин давали рыбу и плодово-ягодное вино, под которое прошла моя юность.
– Не спасет. – Она вяло отмахнулась от стакана.
В детстве, снимая платье, сломала молнию и два часа просидела с подолом на голове. Считалось, что у нее боязнь замкнутого пространства. Пожав плечами, я выпил обе порции и скоро заснул.
Просто провалился в сон, отключился.
– Смотри! – Не прошло и пяти минут, как она толкала меня в плечо.
Я подвинулся к ледяному пластику. Сквозь мое невнятное отражение проступил город, лежавший внизу, как блюдо с финиками. Золотые жилы проспектов, паутина улиц. Минареты, похожие на осветительные штанги.
Залитые светом, безлюдные площади.
– Зачем иллюминация? – Она откинулась в кресле.
– Ублажают взор Всевышнего.
Несколько звезд слабо моргали над горизонтом.
Однажды меня окликнули на улице, и моя жизнь переменилась.
Он курил на служебном входе, а я проходил мимо и, услышав свое имя, оглянулся.
Так меня звали в школе, и на секунду все внутри осветилось тем, прошлым светом. Давно утраченной уверенностью и покоем.
В темноте кто-то помахивал огоньком сигареты. Я развернулся, сошел с дороги – и дыру, которая возникла в воздухе, заполнили сырые осенние сумерки. Меня обняли, он что-то говорил, отставив сигарету. Наконец я узнал его, опешил. А свет внутри погас, на душе снова стало тревожно и холодно. Как бывает, если решение принято и судьбу не воротишь.
Школьный приятель оказался директорским пасынком и работал в театре завлитом. По крутой и широкой, как во сне, лестнице мы поднялись в кабинет, где стрельчатые окна начинались тоже по-сновидчески – от пола.
В рюмках стоял на столе “Армянский”.
“Ну как ты, что?”
Я рассказал, что заканчиваю ВГИК, сценарный. Кивнул на папку, в которой лежала рукопись. “О чем?” Он выпустил дым на бумаги.
Недослушав, стал жаловаться на склоки народных.
“Дед ищет молодые таланты, а где их взять в наше время?”
Я сидел на низком подоконнике и смотрел, как скользят внизу лакированные спины автомобилей. Между машин лавировал человек в сером плаще. На секунду мне показалось, что этот человек – я.
По трансляции дали три звонка.
“Хочешь на сцену?”
“А что нужно делать?”
В тот вечер играли Островского. Нам выдали шинели студентов, мы воровали яблоки. Очутившись на сцене, я впервые увидел зрительный зал. Он был черным и бездонным, зал. Что-то искрило, поблескивало в его глубине. Дышало и шевелилось.
Отсиживались с коньяком у костюмерш. Ближе к ночи перекочевали к артистам, где шла своя пьянка. Когда пожарный обходил здание, вернулись к стрельчатым окнам.
А утром раздался звонок.
“Ты переделаешь сценарий в пьесу, – начал он без предисловий. – А я пристрою ее в театр. Как идея? Гонорар поровну”.
Так умер мой сценарий, и на свет появилась пьеса “Аморетто”. Так мои
/сны/ обрели голос. Это была история о молодых людях, внезапно разбогатевших на фальшивом ликере. О свободе, которая им открылась,
– и бесконечном тупике, в который завела. О /другом,/ который скрывался в них – и постепенно/ /поглотил, слопал каждого.
Мне всегда казалось, что внутри нас живет еще один человек.
Незнакомый, собранный на другой фабрике. Из историй, о существовании которых мы до времени даже не подозреваем. Чье лицо лишь изредка проступает сквозь наши черты и делает их неузнаваемыми.
Героям из моей пьесы судьба дала возможность увидеть этого человека.
Испытать страх и трепет, глядя на отражение в зеркале. Да, именно об этом – о страхе и трепете перед собственным отражением – и была моя пьеса.
Ее приняли к постановке в год, когда главный зачислил студентов. И я покорно отдал покровителю половину гонорара. Не догадываясь, какой подарок он приготовил мне на самом деле.
Увидев актрису на главную роль, я обомлел. Я понял, что давно влюблен в эту женщину с рыжими глазами, которая сто лет назад сыграла в знаменитом детском фильме. Оказывается, теперь она работала в этом театре!
Тогда на душе у меня стало спокойно и весело. Как бывает, если знаешь, чем все закончится. И можно потянуть время. На репетициях, когда она, сцепив пальцы, ждала выхода, я стоял сзади. Я мысленно раздевал ее – расстегивал молнию, ладонью проникал под платье. Потом целовал за ухом, в лопатку. В шею. Мне казалось, она выходит на сцену голой, правда. И произносила слова, мои слова.
А значит, что все остальное принадлежало мне тоже.
После одного из прогонов завлит затащил нас к себе. Прикончив полбутылки “Армянского”, он куда-то исчез, пропал с концами. Я запер двери, обернулся. Она стояла у стрельчатых окон и смотрела на улицу, наклонив голову. Сцена повторяла финальный кадр из фильма, и все мысленное просто сделалось явным, причем в той же последовательности.
Кожаный диван отлипал от голого тела, как пластырь.
Она спросила зажигалку. Мне показалось странным, что этих слов нет в моей пьесе. И сигаретного дыма, который повис в сумерках, – тоже.