Цунами
Шрифт:
– Тут все гостиницы примерно одинаковы. – Он оказался терпеливым, наш спутник.
– Не “Шератон”, конечно, но за семь долларов сгодится. Вам ведь пару дней перекантоваться?
Она устроилась в холле, нога на ногу.
– Тем более перед вратами рая?
Мы пожали руки, он театрально поклонился в сторону кресел. Жена изобразила улыбку из пьесы Моэма “Круг”. Помахала в ответ невидимой теннисной ракеткой.
Я потащил чемодан к лифту.
Через
В начале девяностых этот город казался пределом мечтаний, поездка стоила баснословных денег, но в подвале со вспученным линолеумом, где помещалось агентство, тур “Для влюбленных” звучал интригующе.
На путевку ушел гонорар за пьесу, из отчислений хватало на карманные расходы. Это был наш первый выезд за границу, хотя она снималась в
Югославии и своего превосходства не скрывала. “Слушай меня, и все будет нормально!”
Поругались в Москве – накричала на меня из-за таможенных бумажек. Я швырнул ручку, сел на чемоданы. Высунув, как школьница, язык, заполнила самостоятельно. Однако на контроле оказалось, что декларации не нужны вообще. Я злорадно улыбался, в ответ она купила виски и, отвернувшись у туалета, стала пить из горлышка.
Свою первую в жизни кружку “Гиннеса” я опустошил махом, не разобрав даже вкуса.
Встретились в салоне. Она безразлично смотрела в иллюминатор – и вдруг расплакалась. Я неловко, через кресло, обнял ее, и мы решили ни при каких обстоятельствах больше не ссориться.
Она освоилась в Париже за сутки, как будто всю жизнь провела здесь.
С удивлением и восхищением я смотрел, как легко она протягивает чаевые, как едва заметно кивает портье, как изучает меню, не глядя на цены.
На светофорах не суетилась, переходила шумные улицы, рассеянно глядя вдаль, как будто это пляж, а не Елисейские поля. В сущности, она повторяла то, что видела вокруг. В кафе, на улицах. В садах.
Перенимала, добавляя артистизма. Если где пережимала, то немного – на секунду, сантиметр.
И то потому, что режиссера нет рядом.
Что касается меня, город показался неживым, холодным. Ампирные фронтоны – бульвары, до боли знакомые по картинам из Пушкинского музея, – вся эта непрожеванная лепнина на длинных, как стиральная доска, фасадах – вызывали во мне чувство разочарования и отвращения.
Как будто вместо реального города, который столько лет жил в моем воображении, подсунули подделку, имитацию.
В ответ на мои попытки отсидеться в номере жена делала страшные глаза, опускала руки. Бросала путеводитель в кресло.
“Ты что, отпустишь меня в город?”
Как будто за окном лежал средневековый Каир или Константинополь.
Ей нужен был зритель, публика. Тот, кто сможет оценить ее перевоплощение. И мы ехали по музеям, шли в оперу. Посещали кладбища, похожие на лежбища морских котиков.
В ночь перед отъездом мы поднялись на Монмартр. Так она решила – сходить туда напоследок. Бесцельно бродили по мокрой брусчатке – пока не вышли на крошечную, размером с прихожую, площадь.
Вывеска, деревья в решетках, купола-груши – я сразу узнал это место.
Вспомнил художественную школу и как сидел в музеях с планшетом.
“Да не тяни ты, ради бога!” Она стала бренчать в кармане мелочью.
“Что за манера”.
И я стал рассказывать.
“Однажды нам дали задание нарисовать городской пейзаж. – Я начертил в воздухе рамку. – Любой, на выбор. По композиции. А у меня была одна открытка. Кто-то подарил или выменял – не помню. И я решил сделать копию. Большую копию маслом, на картоне. Ну, потому что действительно нравилась”.
На колокольне звякнули часы. Я дотронулся до сморщенной коры, но пальцы не умещались в трещинах.
“Ни автора, ни города я не знал. Подпись-то на обороте нерусская. Но домики, черепица. Ставни! В ней была магия, я хочу сказать. То, что притягивало, держало”. Она подставила лицо под невидимое солнце.
“Мы ведь дальше Сочи и Ленинграда нигде не были. Ни родители мои, ни я. Не предполагалось, что наш человек что-то из Европы увидит. А тут вывески, мансарды, купола. Марсианский, в сущности, пейзаж. Окошко в другую реальность, где для тебя место не предусмотрено”.
Мы остановились, она опустила глаза.
“Тогда я скопировал каждый кирпич, каждую складку на занавесках. Все трещины на штукатурке. Решетки, трубы, карнизы”.
И развернул ее лицом к площади. Обнял за живот, уткнулся в волосы.
“На открытке был ресторан, вот он”.
Ее плечи распрямились.
“Я представлял себе, что живу под крышей. По вечерам спускаюсь по винтовой лестнице. Лестница почему-то должна быть обязательно винтовой, железной. Выхожу на террасу, сажусь под тентом. Еду какую-то заказываю. Жду, когда жена спустится”.
Она толкнула меня спиной в живот.
“Мне нравилась одна, из кино. Маленькая актриса. Девочка. С ней я тут и поселился. Потом поднимались, ложились”.
“И дальше?”
“В том-то и дело, что на „дальше” у меня фантазии не хватало. Все застывало, стоп-кадр. Полная темнота”.
В сумерках снова ударил колокол. На стене, одна за другой, вспыхнули буквы “Consulate”. Откинув голову, она попыталась найти мои губы.
Неловко поцеловала в подбородок. “Ты голоден?”
Я пожал плечами. “А я хочу есть”.
Мы перешли площадь и сели под полосатым тентом.
“Я все закажу сама, будет вкусно. И пожалуйста, не думай о деньгах”.
Действительно, ничего похожего я не пробовал. Креветки, крабы, виноградные улитки. Дичь какая-то с хвощами. Официант подносил бутылки, и она снисходительно разрешала налить в бокал. Отпивала, кивала.
Во время ужина меня не покидало ощущение, что мы по ошибке влезли в незнакомые декорации; вышли на сцену во время спектакля. Что реальность театральна и развалится, стоит в нее ткнуть пальцем. И что если она реальна, то, значит, мы – призраки.