Цунами
Шрифт:
Или вешала трубку. Тогда я придумала купить определитель.
Зафиксировала ее номер, где-то в центре. Определила адрес -
Замоскворечье. И на следующий день просто приехала на квартиру.
Передо мной стояла сухая сутулая женщина в темных очках. Серая кожа, лицо незнакомое, опухшее. Мешки под глазами. Тощая, дорогие тряпки болтаются как на палке. Даже волосы и те поредели, стали бесцветными. Чужой взгляд куда-то за спину. Чужой человек. Увидела меня, не отреагировала. Как будто мы вчера расстались. Молча вернулась в комнату. Через
Она чертыхнулась.
Честно говоря, я ожидала худшего. Думала, попаду в притон. В ночлежку с зассанными матрацами. А вышло наоборот. В большой квартире чисто, как будто только вчера закончили дорогой ремонт.
Хорошая мебель, удобная кухня. Японские шторы, бычья шкура, как в журналах. Все ухожено, даже не верилось – живет тут кто-то или нет.
Что это жилая квартира. Семейная.
„Ну, расскажи мне свою жизнь”, – снова заладила как попугай. А сама то в холодильник сунется, то в шкаф. Наконец остановилась, сняла очки. И я увидела взгляд – мутный, бессмысленный. Как будто она смотрит на меня – и не видит. „Пить хочешь?” Я отказалась. „Мне тоже…” – плеснула из китайского чайника. Жадно выпила.
После чая вышла, даже недослушав. Не извинившись. Донеслись звуки телевизора, на полную громкость – сериал какой-то, что ли. В горле у меня пересохло, захотелось горячего. Взяла ее чашку, сделала глоток
– и зашлась, закашлялась. В чайнике-то была – водка! Как я сразу не догадалась. Я бросилась под кран, пить. И увидела ее – там, в дверном проеме. Как она смотрит на меня – ненавидящим, злым взглядом.
За год алкоголизма она превратилась в сомнамбулу. В первую ночь, когда она уснула у телевизора, я сделала обыск. В шкафах, под кроватью, за унитазом – везде натыкалась на чайники. И в каждом из них была водка, водка, водка. Тогда я взяла отпуск, поселилась у нее. Вызвала врачей, и они прочистили ее, промыли. Но стоило мне отлучиться, как все начиналось по новой. Все повторялось. И через полгода я поняла, что бессильна. Не привязывать же к койке?
Я умоляла ее бросить, перестать. Даже избила, отхлестала по щекам.
„На кого ты похожа! – кричала ей. – Ты же старуха, руина! Уродина!”
– „Что сказал бы отец, если б дожил!”
В такие моменты на лице у нее появлялась странная улыбка. Я видела, что мои слова не вызывают в ее душе никакого отклика. Самые важные, святые для меня вещи перестали для нее что-либо значить. Проходили насквозь, растворялись в воздухе. И еще я поняла, что там, куда она каждый вечер бежала, ей лучше. Комфортнее. Там она обретает свободу
– от прошлого, от себя. От того, что нужно быть первой, прокладывать мне дорогу. Тянуть за собой, как раньше.
Тогда я решила отвезти ее к бабушке, на Алтай. В Белокуриху.
Подумала – там, на природе, под присмотром старухи, она поправится.
Посмотрит на мир другими глазами. Увидит себя со стороны.
Переменится. И она не сопротивлялась. Отдала мне паспорт, мы собрали вещи. В аэропорту сидела тихо. В тех же затемненных очках. В какой-то нелепой клетчатой рубашке навыпуск.
Когда я вернулась из туалета, в баре ей уже подносили рюмку.
Схватила ее за руку, потащила. И снова увидела взгляд. Злой, ненавидящий. И одновременно затравленный, как у собаки.
Через четыре часа мы сели, пассажиры стали хлопать. Но лайнер не останавливался. Он катился, не снижая скорости, и я поняла, что машина неуправляема. Что сейчас произойдет что-то непоправимое.
Нас тряхнуло, повело в сторону. Посыпались сумки, стало темно. Потом раздался удар. Страшный, справа. Как будто самолет вскрывают, как консервную банку.
Сразу повалил черный дым. Сверху падали вещи, кто-то наступил мне на спину, я закричала. Рванулась вверх, но меня сшибли. И я потеряла сознание, отключилась.
Я лежала в темноте, без движения – как в утробе. Пока не почувствовала толчки. Кто-то дергал меня, тянул. Выталкивал. И я очнулась. Ко мне вернулись звуки, мир наполнился криками. Живот свело от страха; и дышать нечем. Я рванулась на голос стюардессы.
Свалила с себя чье-то тело, стала карабкаться на четвереньках.
Кусалась, чтобы пробраться к выходу, на воздух.
На трапе меня кто-то подхватил, потащили волоком.
„Сейчас рванет!” – кричали.
Мы, несколько человек, побежали. На ходу я озиралась, но моей сестры нигде не было. Помню, между гаражами торчал белый хвост лайнера. И дым – черный, клубами.
Потом мы долго шли по какому-то проспекту. Навстречу попадались люди, ехали машины. Никто не обращал на нас внимания.
На трапе я содрала кожу, по ногам текла кровь. Стала вытирать на обочине. Остальные тупо шли дальше. Наконец в сторону взлетной полосы понеслись пожарные машины. „Скорая помощь”. Меня заметили, подобрали. Так я оказалась в аэропорту.
Мне выдали куртку, „Анорак”. Сунули в руку чашку кофе с транквилизаторами.
„Вы одна?”
„Вы летели одна?”
Я мотала головой.
„В клочья, – говорили двое рядом. – Тех, кто не успел выбраться, разнесло в клочья”.
Меня зарегистрировали, через полчаса список уцелевших висел на стене. Я стала читать фамилии, но сестры в списке не было. Внутри все оборвалось. В кожу впились тысячи ледяных иголок. Но в тот же момент я почувствовала облегчение. Что теперь я свободна и никто не будет мешать жить дальше.
„У нее шок, дайте лекарство!” – кричал кто-то.
А я стояла перед списком и улыбалась.
Через двое суток нас привели на опознание. Во дворе морга стояли белые деревянные скамейки, как на летней эстраде. Сонные люди расселись, на „сцену” вышла женщина в белом халате. Стала громко зачитывать из тетради.
„Номер такой-то, предположительно мужчина. На бедре остатки белого кожаного ремня, фрагмент джинсовой ткани”.
И обводила нас взглядом. Тогда где-то в углу начинала голосить женщина. Просто заваливалась на скамейку и мычала. Мотала головой, как корова.