Цвет и крест
Шрифт:
Вот Дубровка – роща из вековых дубов. Кто-то из хозяев ее говорил. «Эта роща при нашей жизни никогда не будет продана». Но теперь ее рубят. Чем дальше в глубину рощи, тем глуше и глуше удары топоров. Показывается группа золотисто-желтых кленов, ясеней и лип, а среди них дом-вилла, весь обвитый покрасневшими уже листьями дикого винограда. В окнах тяжелые рубчатые ставни, двери заколочены. В доме никого нет. Тишина. Только звенит осенняя птичка, чуть шелестят листья и слетают один за другим с высоких лип на крышу покинутого дома.
Я был в этом
– Экономическая необходимость, борьба классов, революция…
– Неизбежная революция?! Что вы, что вы, молодой человек!? Наши мужики и революция!.. Разве это возможно? Посмотрите…
И хозяин широким жестом указывал на вид из окна.
С горы вниз к реке расстилались сады. По левую сторону реки на безграничном пространстве желтела спелая рожь помещика. А по правую сторону к самой воде ползли избы деревни, словно кучка потемневшей прошлогодней соломы. За избами – узенькие полоски крестьянских полей.
Теперь я почти на том же самом месте. Выходит старик-сторож.
– Господа уехали за границу. Мужики выгнали… Вон пашут!
И на правом и на левом берегу копошатся черные точки. Это мужики запахивают посеянный ими на помещичьей земле хлеб.
Как же это случилось? Как время разрешило спор помещика и студента? Вот что можно понять из речей сторожа и рассказов соседей.
Почти прямо после 17-го октября крестьяне явились к владельцу с требованием земли. Они указывали на несправедливость: у них по семи сажен на душу, у владельца многие тысячи десятин. Говорили о каких-то правах на землю, о каких-то старинных документах. Во что бы то ни стало они хотели «столбить» землю, т. е. ставить столбы на «справедливых» границах. Помещик убедил их ехать с собой в губернский город «искать правов», как говорили мужики. Он обещал их даже содержать на свой счет. Поехали. Ходили, ходили по разным местам, никаких правов не нашли и вернулись ни с чем.
В следующий раз мужики явились с дубинками и топорами. Их встретили казаки и разогнали. Мужики принялись за работу; казаков отпустили. Но когда поспели хлеба, то от уборки хлеба мужики отказались и явились с требованиями в дом помещика. Сыновей – октябриста и кадета – не было дома. Старик не занимался хозяйством и ничего в нем не понимал. (Не так давно я где-то читал его воспоминания о славянофилах).
Мужики явились к старику прямо в дом и с шумом потребовали к себе хозяина. Старик вышел, по своей всегдашней привычке нервно подергивая плечом и ногой.
– Попляши, попляши! – громко сказал кто-то из мужиков.
– Прошу тебя снять шапку, видишь, я постарше тебя, а стою без шапки, – сказал всегда неизменно вежливый аристократ.
– Нет,
– Как тебя зовут?
– Зовут… А зимой зовут Кузьмой, а летом зовут Филаретом.
– Го, го, го, го…
Кончилось тем, что землю отдали по дешевой цене в аренду. Нельзя было ничего сделать, все отказались работать, и даже домашняя прислуга ушла…
Я спускаюсь с горы по краю поля из помещичьей усадьбы к мужикам, сеющим хлеб. Сеют и запахивают привычно, обыкновенно, весело, совершенно так, как на своей земле, как будто ничего не случилось.
– Ну, как дела?
– Слава Богу! Благодать. По десятинке на душу прибавилось землицы, а у кого есть скотинки побольше и по две взяли.
– Да как это вышло?
– А так… умилились господа и отдали.
В конце августа или в начале сентября жизнь помещика перестраивается с лета на осень. Как-то незаметно устанавливается длинный вечер с лампой. Первое время неловко: не сразу приспособляются коротать время. Выглянуть в окно? Там тьма неоглядная, беспросветная. В городе фонари, блестят лужи, темные фигуры людей. А тут ничего: тьма. Да и никому в голову не придет, когда зажжена лампа и начался длинный вечер, раздвинуть шторы и выглянуть в окно.
Но теперь совсем другое дело. Теперь, если кто-нибудь идет мимо окна за чем-нибудь в другую комнату, непременно раздвинет шторы и вглядится в тьму.
– Ну, что, не видно?
– Нет, темно…
Вдруг стучит сторож.
– Хрущевы горят!
Пожар далеко. В бездне тьмы светится яркая точка, и оттого далеко виден горизонт, видны даже облака, светлые у самой точки, как от зари, и черные, зловещие там, где зарево переходит в тьму. Одна светлая точка, но освещено полнеба.
– Да нет, это не Хрущев, у него уж два раза горело, и гореть нечему. И Хрущев чуточку поправее. Ростовцев, это вот так…
– Как свеча горит, это, верно, солома – ометы горят. Если бы усадьба, так огонь бы широко разбрасывало.
И все долго смотрят на светящуюся точку в ночную тьму и молчат. Редко кто-нибудь скажет отрывисто:
– А разгорается.
И снова молча смотрят с балкона из тьмы на зарево. Жутко.
– Господи! Господи! – шепчет старушка. – И все-то горят, и все-то горят.
– А словно стихает?
– Нет, нет, это так. Вишь, вспыхнуло: это верно, усадьба занялась. Жарко горит!
– Надо спать ложиться, а то долго будет гореть, все равно не дождемся.
Но не спится: в глазах светящаяся точка. Посмотреть, не потухло ли.
– Ну что? Петух?
– Горит.
Спят. И снится светящаяся точка во тьме; из дома виднеются горящие ометы, усадьба…
Стук, стук, стук…
Сторож стучит палкой в окно. Что-то случилось.
– Пожар?
– Соседи горят.
От соседей может перекинуть сюда. Это – уже настоящий страх, реальный. И все бегут на пожар. Бьют набат.