Цвет и крест
Шрифт:
Так, болтая, мы подходим к базару, и он чует приближение толстого, все, кто ни встречается, с весельем его приветствуют, похлопывают, кто сзади по лысине, кто по брюху, и мне весь базар представляется, как огромный, раздутый живот. Как сиротливо, наверно, смотрят все эти провинциальные скромные домики в пустые дни, все дремлет и вянет и так все слабо выражено, как на лице при пустом животе. Но в базарный день со всех дорог, со всех концов лесных, полевых и болотных, с раннего утра трусят лошаденки, и чего только не навезут бородатые овчинные мужики. Купив себе на поларшина горячей самодельной колбасы с ситником, мы уплетаем это около керосиновой бочки, а леший лезет прямо по бочкам, прет на баб, ноги давит, валяет ребят, кругом на него ругаются, кричат: «Куда ты лезешь, немытое рыло, куда прешь?» – а он все лезет и лезет прямо на нас и вот добрался.
– Чего тебе, дедушка, надо?
– Чистого
– Я не торгую.
– Чего же ты возле бочки стоишь?
– Колбасу ем.
Колбасу…
А сам наметил где-то еще и полез в самую гущу за чистым дегтем, и, верно, так он, бестолковый, весь день будет лазать, валять баб, давить ребят, и сколько их таких леших лазает по этому огромному брюху скромного города.
Живот все раздувается, и здорово варят кишки, а в кишках, как газы брюшные, ныряют спекулянтики и вояжеры со всех концов Руси. Их очень много, в тот раз кто-то из них утонул, живот вздрогнул, замялся, и теперь опять пошло, рынок больше не чует, что не для Волги лежит один с карманами, полными червонцев.
Мы возвращаемся к перевозу под вечер, и с нами все прежние наши попутчики тоже идут. Тюха да Матюха, да Колупай с братьями. И вот на берегу Волги видим народ, мы все туда, что такое?
Утопленник.
– Тот самый?
– Ну да: еврей.
И везет же мне в жизни на утопленников, и началось это с раннего детства, когда невод к нашему дому притащил мертвеца и тут же билась маленькая, совершенно серебряная рыбка.
Тут же была рыбка золотая, толстый пакет с червонцами, кто-то сказал:
– Триллён!
Среди этой толпы по Волге, утеряв на мгновение в сознании связь с нынешним часом, я очнулся от странных слов.
Тюха говорил:
– Он лежал всю неделю.
Матюха:
– Его раки ели.
Колупай:
– Лежал, раки ели, а они росли.
Я спросил:
– Что такое, как, где?
Толстяк смеялся:
– Они говорят, он лежал, ничего не делал, а червячки-то все прыгали.
И публика хладнокровно и дельно занималась вычислением, сколько это наросло на червонцы, пока хозяин их лежал под водой.
– Нет, – подумал я, – торговля в чем-то очень похожа на художества, а где-то расходится…
Школьная робинзонада
В то время, когда города при помощи соли боролись, отстаивая свое существование у деревни, много лиц интеллигентных профессий бросилось в деревню; это было новое «хождение в народ», но только совсем по другой побудительной причине: новые народники «зашивались» в деревню исключительно из-за куска хлеба. Так вкрапленно по всей земле разместились инженеры, агрономы, учителя, студенты и курсистки всяких факультетов.
Помню, один инженер отлично устроился пастухом, нанял себе двух подпасков, смастерил кузницу в деревне и так очень хорошо зарабатывал. Один юрист занимался толкованием декретов, кооперацией и за свою мудрость тоже получал хлеб и сало.
Агрономы и землемеры потихоньку в запрещенное время мерили землю тем, кто выходил на отдельные участки; нечего и говорить, как они зарабатывали в этом рискованном деле.
Притаенно в порах деревенской жизни спасалось множество горожан.
У меня была семья на руках, мало приспособленная к городской борьбе за хлеб при помощи добывания соли, главное же – я не мог рассчитывать, что в скором времени явится спрос на художественную литературу, больше я ничего не умел, итак, мне оставалось тоже «зашиваться» в деревню. Моя жена вышла из самых недр народа, и мы решили с ней перебраться в ее родную деревню и там заняться по всей правде крестьянством и детей приучать к этому труду. После обычных в то время дорожных мучений, спалив за собой все возможности скорого возвращения в город, мы очутились в страшно глухих местах Смоленской губернии, в Дорогобужском уезде, около сорока верст от станции железной дороги. Я очень ошибся в расчете, ничего не вышло из этой затеи, и я могу сравнить свое положение разве только с Робинзоном, после кораблекрушения выкинутым в среду первобытных людей.
Не дешево доставалось в тех лесных местах право на землю, корчевка – это огромный труд, и потому крестьяне тут особенно дорожили каждым клочком обработанной, «мягкой» земли. Нам не только не дали надела, но из опасения, что в силу прав моей жены мы себе это потребуем, никто не решался даже сдать нам избу, против нас был применен по-настоящему бойкот, и – нечего делать – нам пришлось поселиться в лесной пуне (сарай с сеном) у ручья. Оно было и очень недурно по летнему времени: я ходил на охоту, и к столу у ручья всегда была то тетерка, то утка, зайчишка,
Ах, что же это такое? Я помню, что часа три стоял под дождем в очереди за кожевенными обрезками, и мне их приходилось два с половиной пайка, и что я получил какие-то пережженные и протестовал; я помню, как полудикие крестьяне, проведав, что я знаю массу всяких заговоров, стали зазывать меня с поклонами и подношениями заговаривать бородавки у коров на вымени, отчитывать непоросных свиней, чтобы они поросились, чтобы коровы разрешались от бремени не бычками, а телушками, чтобы волки не трогали в лесах стадо. Я бы мог отлично зарабатывать этим промыслом, но вот эта грозящая возможность, быть может, последнего падения и презрения к себе самому заставила меня взглянуть на учительство как на хлеб для народа, как на последний якорь моего спасения.
Приближалась осень, перед каждой избой в деревне были сложены аппетитные поленницы лучин на всю зиму; по вечерам начинали уже там и тут зажигать эти яркие огни, освещающие из окон даже и дорогу; по ночам мы глубже и глубже зарывались в сено, и, наконец, стало невозможно так жить, я сходил в Дорогобужский наробраз и, в пять минут сделавшись шкрабом, отправился с семьей пешком из своей лесной пуни на место своего назначения. За нами болотной дорогой медленно следовал воз нашего добра.
Место моего назначения, бывшее имение Барышниковых Алексино, находилось еще дальше в глубь уезда, в семи верстах от моей пуни и в восемнадцати от Дорогобужа. Я думаю, одна усадьба этого громадного имения с озером и парками занимает от пятидесяти до ста десятин; тут были – и посейчас действуют – больница, школа первой ступени, сыроваренный и конный заводы, лесопилка. Дом – дворец, громадное каменное здание стиля александровского ампира – стоит на берегу прекрасного озера, окруженного парками. Вначале весь дворец находился в ведении Комиссии по охране памятников искусства и старины и назывался музеем усадебного быта. Потом сюда внедрилась детская колония, отбив у музея три четверти всего дома, за колонией въехал в нижний этаж ссыпной пункт, еще клуб местной культкомиссии, театр и, наконец, школа второй ступени, в которую я и определился. Совершив в течение следующих двух лет цикл обычных разрушительных действий в отношении прекрасного здания, в последнее время все эти учреждения рассыпались, и дворец опять весь стал музеем усадебного быта.
Начало школы второй ступени положила курсистка физико-математического факультета Елена Сергеевна Лютова. Она сначала была тут же учительницей школы первой ступени, но по своей доброте занималась отдельно с учениками, окончившими школу. Вот из этих ее учеников и учениц мы составили приготовительную, первую и вторую группы школы второй ступени и перешли в здание алексинского дворца.
Нас было всего только четверо преподавателей: всей математикой занималась эта болезненная, но неутомимая работница просвещения Елена Сергеевна, естественной историей – сестра ее Александра Сергеевна; историей культуры занимался студент, сын местного сапожника, Сергей Васильевич Кириков, и словесностью – я. Вся руководящая роль была у Елены Сергеевны, мы только ей помогали.