Цвет и крест
Шрифт:
В марте прошлого года я собрался с духом и отправился в Москву на разведку. Какую тут животную радость я испытал при виде открытых продовольственных магазинов и книжных лавок – не пересказать. Помню, первые прочитанные мною в книжной лавке слова были Андрея Белого, что Россия – гнилой, смердящий труп, и все это гнилое, смердящее воскресло, причем это «воскресло» было спущено вниз пирамидкой, как в старинных рукописях. Из книжной лавки я перешел к витрине магазина Елисеева, смотрел на балыки, икру, на двинскую семгу, все время повторяя про себя:
и все это
воскресло.
Обычный в то время припев обывателей о недоступности товаров для бедного человека меня нисколько не смущал;
Тут же на Тверской некто, делающий карьеру редактора, узнал во мне старого писателя, попросил меня написать, указал тему, материалы и дал, как говорили, пустяковый аванс. Но с этим авансом я приехал в деревню и купил пять пудов хлеба – по-деревенски целое состояние. В этот момент я понял, что власть пуда хлеба надо мною кончилась, что я выхожу теперь в свет опять на свой почин, на свой загад.
Признаюсь Вам, что в юности я боялся этой силы пуда хлеба, добываемого из земли при условиях труда нашего общинного хлебопашца. Замечательно, что и крестьяне того уезда, где я жил, поняли хорошо тягость этого общинного пуда хлеба и массами стали переходить на хутора. Наша деревня вся в одну неделю разбрелась по участкам, я переехал тоже со своим хозяином куда-то в кусты на горушку и назвал этот хутор именем одного моего рассказа «Сопка Маира». Тут, на этой Сопке Маира, в августе месяце прошлого года я поселил свою семью и отправился в Москву делать литературную карьеру.
Милый друг, мы с вами воспитались в такой общественной среде, где непременным условием было при всяком выступлении признание какой-нибудь платформы или позиции. Помню, даже при вступлении в члены религиозно-философского общества Вячеслав Иванов меня спросил: «Вы на какой стоите платформе?» А когда я удивленно расширил глаза, пояснил: «На христианской или языческой?» Может быть, и вы теперь спросите меня, на какой позиции я стоял, отправляясь в Москву на литературное поприще.
Скажу вам пару слов о добродетели. Мне кажется, добродетель вообще склонна к покою, а из этого порождается лень – мать всех поисков, всякого зла. Напротив, зло всегда деятельно, у него множество агитаторов, оно заражает, и действие, видимо, такая же добродетель зла, как лень есть зло добродетели. Где было нам, голодным, жаждущим жизни корневым мочкам, разбираться в добре и в зле, в позициях и платформах. Я стал непостыдно равнодушен к словам о добре и зле: лишь бы только выбиться на свою дорогу. И такими стали решительно все в обществе, начиная от интеллигентного горожанина, кончая неграмотным крестьянином.
В Москве я поселился в такой маленькой и сырой комнате, – хуже только разве в окопе! Мебелью была одна лавка, и на ней вместо матраца енотовая, съеденная молью шуба поэта Мандельштама. Сам поэт Мандельштам с женой лежал напротив во флигеле на столе. Вот он козликом, козликом, небритый, и все-таки гордо запрокинув назад голову, бежит ко мне через двор Союза писателей от дерева к дереву, так странно, будто приближается пудель из Фауста. «Не за шубой ли?» – в страхе думаю я. Слава Богу, за папироской и нет ли у меня одного только листа писчей бумаги.
Вы спросите, дорогой друг, как это выходит, что описание литературной карьеры начинается у меня с лавки, комнаты и шубы, – потерпите немного. Вы скоро увидите, что это все необходимо. Вот еще баранина, мука, масло, которые назначил мне КУБУ (Комитет улучшения быта ученых). Мандельштам из-за этого поднял, было, настоящий бунт: он, как поэт, оказался ниже какого-то ничтожества, получает баранину по второй категории. К Мандельштаму примкнуло множество обездоленных и в высшей степени талантливых поэтов и писателей. Я сам попал ниже одной ступенью Бориса Зайцева, двумя ступенями ниже Вересаева и тремя ниже Горького (впрочем, категория Горького не обидная: он в ней один). Мы уже начали, было, вырабатывать ядовитую мотивировку коллективного отказа от академического пайка, и вдруг оказывается, что баранина, мука, чай и все прочее выдается всем категориям совершенно в одинаковом количестве
Стояла жаркая осень, ледника у нас не было, спрашивается, куда девать мне два целых барана? Продавались очень дешевые примусы кустарной работы, я купил себе аппарат и решил зажарить баранину сразу и поскорей съесть. Но только что я поднес спичку к новой машине, вдруг все вспыхнуло. Счастье, в то время я еще ничего не написал, и вообще у меня ничего не было, сгорела только шуба Мандельштама.
Вот он, гордо запрокинув голову, козликом, перебегает ко мне от дерева к дереву. На пепелище своей собственной шубы он опять ставит принципиальный вопрос:
– Америка выдает помощь писателям, но требует подписи «благодарю» – не обидно ли так получать помощь русскому поэту? Не поднять ли этот вопрос в Союзе писателей?
– А что выдают? – спросил я.
– Восхитительные вещи: по двадцать фунтов белоснежного рису, какао, сахар, чай…
– Вот что, – сказал я, – напишем благодарность по-грузински: шени чириме, сульши чириме, гулыпи чириме…
– Что это значит?
– Так благодарят грузины, это значит: беру твои болезни себе, болезни сердца, болезни души… все болезни беру себе, и войну, и голод, и тиф – все себе, а вы будьте богаты и счастливы.
На этом и порешили и, поблагодарив американцев, получили их ару, а тут еще вскоре подоспел чехословацкий паек, хотя и скромный, но зато без проверки документов и обязательной благодарности.
Так у меня скопилось много добра, и, выбрав день, я повез мешки небывалых у нас продуктов к себе на Сопку Маира. Вот где было удивление, радость и какая-то окончательная реализация моей юношеской мечты о прелестях свободной профессии.
Я не шучу, милый друг, я это испытывал в легкой степени при получении первого гонорара, воплощение моей мечты золотой мне казалось тогда маленьким чудом, после я развратился и стал принимать деньги за писание, как все. Но теперь юность вернулась: на столе гора белоснежного риса с тающим маслом на вершине, потом сладкое какао и дети, повторяющие: «Ну, спасибо же этим американцам, спасибо!»
Как грустно все-таки думать, что заокеанские благодетели не понимают заключенной в самом рисе солнечной энергии, которая при соприкосновении с голодным желудком без наших забот непременно превращается в человеческий свет: благодарность.
Итак, поблагодарив с детьми на Сопке Маира американцев, чехословаков и наше КУБУ, я отправляюсь в Москву к новым литературным достижениям. Вы теперь понимаете, почему я так долго останавливаюсь на как будто бы посторонних самой литературе вещах: после всех испытаний мечта и вещь неразрывно соединились в моем существе, исчезла тоже и усвоенная в свое время черта между добром и злом, и то и другое слилось, вернувшись к первоисточнику своему: священной животной или растительной жизни. Не обрывайте, милый друг, настроение, полученное Вами от моего описания горы белого риса с тающим на ней маслом, и прямо получайте сюрприз: я продаю издательству «Круг» свой книгу «Сопка Маира» и покупаю своей семье ДВУХ КОРОВ. Поймите, что это значит: в начале письма я Вам сказал, что все Ваше счастье зависит теперь от квартиры в Москве, как только будет квартира, Одиссей смело может возвращаться в свою Итаку. А у нас в деревне все от коровы, с одной коровой – я человек, с двумя – я богатый человек. Правда, одна корова, моя Бурышка, очень маленькая, но зато она так огулялась, что молоко у нее будет, когда его в деревне нипочем не достать в зимние месяцы. Другая корова моя, Рыжка, красавица, священное египетское животное, о котором Розанов говорил, что уж если нельзя к обедне сходить, так пососу хоть вымя коровье. Вот сейчас подходит золотое время, Егорьев день, – егорьевская роса пуще овса, вернется моя Рыжка с поля и легонечко так замычит, как-то особенно музыкально, и польется благодатная струя в подойники.