Цвет и крест
Шрифт:
– Чурки, бревна! – ворчит дед.
Ко всякому слову бороволок говорит свою присказку, и хоть за сто верст от Белого помяни «чурки-бревна», вспомнят деда с пучком волос на носу и с лесовою собачкой на сене.
Бороволоки, помоложе годами, съезжаются за это время с заречной стороны из Боровинки, где земля светлая и хлеб не растет, зато много травы и лесов. Едут с гор, с темной земли босомыки, огурщуки, зимогоры, везут зерно и картошку. Приходят рассольные старухи, что весь день, как неживые, сидят над кадушками с огуречным рассолом и повторяют одно только свое: «Огурчики солененькие!». Приходят бабы качанные, укропные, солопницы, замочницы и те, что последний крест, последнюю икону выносят: этих сторожит старуха базарная,
Возле древней стены города Белого закипает люд: кто рассказывает зачем-то чужому человеку всю жизнь свою от младых ногтей, кто слушает, кто приглядывается, кто торгуется, кто ругается, кто крестится на видные через бойницы золотые кресты древних церквей.
Тот же самый базар, на прежнем месте, что и в те времена, те же поросшие теперь кустарником и мхом древние стены, те же церкви, та же у старого берега молодая, сильная Ведуга бежит.
После обедни на базар приходит и сам начальник города Белого, высокий худой князь с длинными усами и рассеянным взглядом. Руки у начальника всегда лежат назади, а шинель поверх рук спускается хвостиком. Князь идет, натыкается, знакомых не узнает, незнакомым вдруг поклонится так приветливо, что хвостик шинельный болтнется. В праздник с князем идет Царь-баба; она князя одергивает, направляет, подсказывает, кому кланяться. За князем и Царь-бабою идут господа, их зовут на базаре гужеспинники. Черный мохнатый чужеспинник – это тот, что весь день сидит в Правлении и глаз не поднимает, – пишет и пишет. Раньше думали: он много работает, труженик, а оказалось – он так сидит. Второй княжеский друг – худой, голова толкачиком, лицо тонкое, словно из бумаги вырезано, а усы толстые и прозвище чужеспиннику – Полый Сучок. Третий друг – молодой, сын богатых родителей, ничего не признает, ни на что не глядит, идет и свистит на все ветры. Царь-бабе до них дела нет, она смотрит за одним только князем.
Лунною ночью, гуляя по улицам древнего города, князь-начальник полюбил древний каменный город и днем, узнавая его в старинных вещах, подходит к Тараканнице. У зябкой старухи и в теплое время стоит горшочек с углями, а в зимнее время пар столбом валит от Тараканницы. У кого спичек нет, подходят к теплой старухе закуривать, и она достает из-под юбки красный уголек. Там в тепле у Тараканницы хранятся и всякие древние вещи. Только божественное старуха держит в ящике-столе напротив себя.
– Никола Угодник, Божья Матушка, обоим вместе более тысячи лет, ровесники! – предлагает старинные иконы Тараканница.
– Дай луковицу! – требуют чужеспинники. Протирают луком черную икону, яснеет Никола Угодник: могучий лоб, плешинка, кудерки седые, глаза милостивые, прекрасные.
– Хорош Никола! – шепчут друг другу чужеспинники.
– Чем хороший? Тараканы съели, – нарочно громко говорит Царь-баба.
И цену сбивает. Не будь княгини – нищим ушел бы отсюда князь.
Там под капустным листом – крест византийский, там кровавый сверкает на солнце рубин, там голубые перегородчатые эмали, какие-то очи из той страны, словно дневные звезды, воспоминания о больших ночных звездах.
Есть какая-то лунная отрава в этих старинных чудесных вещах, укрывшихся на площади, окруженной сенными и дровяными возами.
– Почем дрова, почем сено? – спрашивает
Княгиня спешит вернуть князя сюда, в этот обыкновенный мир: князь мог бы и тут любоваться солнечным светом, душистым сеном, зелеными пирамидами овощей и золотистыми бородами бороволоков. Но князь не хочет возвращаться домой, спорит, как маленький, и с помощью друзей увлекает княгиню к седой башне, где, по сказаниям, есть ход из крепостной стены в Семибратский курган.
Седая башня, насквозь пробитая ядрами, стоит у начала подземного хода среди целого поля, засыпанного обломками другого какого-то огромного здания. Обломки под ногами, словно грешники скрежещут зубами. Испуганный, под сводами уцелевшего алтаря филин мечется, летит к отверстию, ошибается, ослепленный солнечным светом, летит к другому окну и бьется у железной решетки. В алтаре на земле есть черная ямка: это бродяги кашу варили, а некогда на этом самом месте престол Господний стоял. В церкви, где когда-то народ собирался, теперь стоят кусты бузины, березка белая, стройная посредине между ними, словно венчается, и корявые, скрюченные, низенькие, но старые осинки в притворе шепчутся, вспоминают, как некогда их бабушка тоже венчалась тут.
Очарованный каким-то видением прошлого, стоит на этом месте князь и видит ему только видные образы.
– Тут должен быть ход в Семибратский курган! – говорит князь.
– Ну и Бог с ним, что ж тут хорошего? – отвечает княгиня и уводит князя на мостовую обыденного города Белого.
И так год прошел и два, и три. Бог все не давал князю наследника.
– Царь-баба проста ходит, – осуждали мужики княгиню, – живет, как почка в жиру.
Князь снова и сильнее прежнего задумался, а в городе говорили о задумчивом князе:
– Начальник ретивый и добрый; всем хорош, только чуть-чуть с толоконцем.
В городе не винили княгиню в бесплодности.
– Наш начальник с максимцем! – говорили о князе. – Это все он.
Сказать, что значит «с максимцем», никто бы ясно не мог, но только не винили княгиню.
И еще прошел год, и еще, наследника не было, имение росло и росли у князя с княгиней несогласия.
Бывало, молча едут из города в Юрьево, только пока гремят колеса по грубым мостовым. Но только выехали за город на мягкую полевую дорогу, княгиня придирается к чему-нибудь и начинает князя пилить. Она цепляется за все, что только видит, слышит, мучится сама, стараясь ухватиться за что-то главное, отчего бы князь вдруг взорвался и весь оказал бы себя, но главное не дается княгине. И так едут они, пленный князь и молодая княгиня, ожидающая сильного ответа на свои бабьи слова. Но князь все молчит и молчит. Обоз, представляется князю, идет обоз по накатанной дороге, а пролетка скачет по камням и вечно будет скакать и никогда не обгонит обоза.
Князь вдруг начинает рукой крутить, будто вертит маслобойку за ручку.
– Что с тобой? – на минуту обеспокоенная, спрашивает Царь-баба.
– Зуб ноет, – притворяется князь. Помолчат немного, и опять она пилит.
– Барин, – хочет и не может сказать Стефан, – барин, да что ты молчишь, что ты смотришь на бабу, побей ты ее!
Поднять бы старого Гурьича, посмотрел бы он вокруг себя на эту голую землю, на баб-распашонок, на деловитую княгиню, задумчивого князя; вздохнул бы старый Гурьич и осудил:
– Слаб стал человек, князь землю осилить не может. Землю возьмешь в руки – хорошо, она возьмет тебя – худо, и тошно на человека смотреть!
Трезвый Стефан – золотые руки: он и кучер, он и конюх, и сторож, и староста. Пьяный Стефан – весь в дьяволах. Не любила княгиня пьяных и давно прогнала бы Стефана, да ничего не поделаешь: нет мужиков, все на стороне, одни бабы в Юрьеве, старые старики да малые дети; бабы сеют, бабы пашут, бабы косят, но за кучера никак нельзя посадить распашонку.