Цвет и крест
Шрифт:
– Ну, идем переносить муку.
И они пошли ночью, озираясь, проверяя тропинки, не подсматривает ли кто, в стойла, где под соломенной настилкой, по пуду на мешок, лежало около десяти пудов муки ржаной, пшена, гречи. Ждали обыска с раннего утра в прекрасном настроении, так бывает всегда, если только решиться подвести черту – конец так конец!
Иван Михалыч занимался с детьми, никогда он не был таким добрым, внимательным учителем, и дети никогда не были такими усердными и послушными, предчувствие новой, прекрасной жизни передавалось и детям. Капитолина Ивановна хлопотала
Ждали с раннего утра, но никто не приходил, и уже сели обедать, как вдруг Лиза, единственная прислуга-девочка вбежала:
– Идут, идут!
– Ты обедай, – сказала Капитолина Ивановна – оставайся с детьми, а я покажу, ничего, ничего, я сейчас!
По-видимому, обыск был исключительно мягкий и скорый, может быть, из особенного уважения к хозяевам? Лиза скоро влетела:
– Уходят, забрали четыре пуда муки, все оставили.
– Как четыре? – изумлялся Иван Михалыч, – у нас двадцать пять!
– Успели спрятать, – радовалась Лиза, – три пуда в духовом шкафу, пять пудов в печи, три отнесли к поросенку, два замесили, два по решетам рассыпали…
Вернулась Капитолина Ивановна очень довольная.
– Совершенные джентельмены, – сказала она, – нет, грех нечего на душу брать, наша деревня еще, слава Богу, так жить еще можно. А про вчерашнее решение она как будто совершенно забыла. Взволнованный Иван Михалыч напомнил:
– Вчера мы решились на подвиг, сегодня ты опять прячешь.
– Милый, – сказала Капитолина Ивановна, – я не хотела тебя огорчать, за ночь я передумала: ну, хорошо, мы бросим все, мы пойдем собирать голодающим, и мы соберем, пусть мы накопим даже большие запасы, а что потом? Распределять же не мы будем, все пойдет в комитет, и получится – мы собираем для комитета, но не для голодающих. Если же для комитета, то можно просто тебе поступить туда… Иван Михалыч смущенно спросил:
– Для чего же мы вчера хлопотали, переносили, решались?
Капитолина Ивановна ответила:
– Я отдалась твоим настроениям и не могла сообразить такого пустяка. Но они совершенные джентельмены, я никак не ожидала. Знаешь, мы теперь можем купить поросенка.
Пришел Лепешкин, тоже совершенно счастливый, ничего решительно не нашли! Понемногу у Жаворонковых собралась вся Поповка, у всех прочих отлично, и только с батюшкой вышла беда. Дьячихина дочь рассказывала, запыхавшись от сильного желания поделиться известием:
– Ну-те, – сказала дьячихина дочь, – сала у них было много, три пуда. Не самому же батюшке закапывать сало. Матушка велела Митрию. Конечно, Митрий закопал в огороде бочку. А когда обыск прошел, выкопали бочку, ну-те! а она пустая.
– Ну, это от себя! – сказали Поповцы.
А в общем в Поповке все обыском остались очень довольны и сейчас живут хорошо, вполне обеспеченные до нового урожая. Один только Иван Михалыч время от времени видит свои страшные быстрые сны и, просыпаясь, говорит про себя:
– Такие сны ужасной быстроты бывают за то, что тело человека лежит в могильной неподвижности. Не за то ли и нам, русским, больше всего досталось от этой жестокой войны, что столетия мы лежали неподвижно?
…в деревне угощали меня свежиной, пирогами, яичницей и все говорили:
– Да разве мы вас выгоняли?
– С вашего согласия.
– И нашего согласия не было.
– Кто же меня выгонял?
– Никто вас не выгонял, да что вы, нишь вы худое что нам делали, как матушка ваша, царство ей небесное, благодетельнице.
И пр.
На прощанье сказал мне один:
– И как это сразу им народ повинился?
Вот опять иду в город по большаку, что это там впереди виднеется, гора не гора… гора – вороны на падали, а поле, где падаль лежит, все голубое, один василек вместо гречихи и проса: советское поле!
Тут, помню, «трахтор» работал, все дивились, и митинги собирали, и речи говорились о том, что крестьянин избавляется от сохи, вспахали машиной, а прополоть руками не пропололи, и выросли одни васильки! Я смотрю и чувствую, где зеленые точки с серо-темной земли смотрят на меня, как глаза, и рот земляной открывается, злословит.
– За что, за что? – шепчу я.
– За шляпу, – отвечает земля зелеными глазами.
Какая тишина в осенних полях, далеко где-то молотилка, будто пчела жужжит, а войдешь в лес, там с последним взятком пчела жужжит как молотилка – так тихо! Земля под ногами, как пустая бунчит.
Подхожу к людям в ночном с лошадьми.
– Был мороз?
– Был, да росою обдался.
Люди эти, пролежавшие всю ночь на тулупах, просты, как полевые звери, и разговор их был про зайца, которому корова наступила на лапу, – все смеялись, что заяц вился под коровой, а она жевала и ничего не знала; про куманьков, что они хотели дать народу свободу, а дело их перешло на старинку, работа и при них, выходит, все равно «на чужого дядю»; про то, как из лака с помощью соли спирт добывать; про немцев, которые из дерьма масло делают; про лисицу, про выборы, и где керосин раздобыть, и как лампу керосиновую переделать на масляную, про махорку, и набор Красной Армии, и про дурное правительство.
– Друзья, – сказал я, – мы заслужили наше правительство.
– Да, мы заслужили! – ответили они дружно.
И я удалился от них рубежом, поросшим муравою, в Семиверхи, где сходятся земли семи разоренных владельцев. Светлый водоем в парке, обрамленный осенними цветами деревьев, как затерянное начало светлого источника, встретился мне на пути. Тут с разноцветных деревьев, кленов, ясеней, дубов и осин я выбираю самые красивые листы и готовлю из них цвет совершенной красоты.
Вот я вижу теперь ясно, как нужно жить, чтобы вечно любить мир и не умирать в нем: «Друг мой, – шепчу я, – не входи до срока в алтарь исходящего света, обернись в другую сторону, где все погружено во мрак, и действуй силой любви, почерпнутой оттуда, и дожидайся в отважном терпении, когда голос тайный позовет тебя обернуться и принять в себя свет прямой».