Цвет и крест
Шрифт:
Бумажный змей
По-старому живут у нас в городе только коровы. По-прежнему в час предвечерний вступают они в город, расходятся по разным улицам, и сами. Вот это казалось мне всегда удивительным, как это они сами – находят дома своих хозяев. Только те коровы, которых недавно перевели с собой сбежавшие с земли в город помещики, сами не могут найти свой дом, и их кто-нибудь провожает, иногда сама барыня – контрреволюционерка в платочке и с хворостиной в руке.
Я узнал одну старую знакомую; на несчастье свое подошел к
– Видели? – сказала она, подхлестывая хворостиной корову, – полюбовались?
Я слышал, что ее имение «расчистили в лоск».
– Нет, – отвечаю, – я не видал и не любовался.
– Очень жаль: плоды ваших рук.
– Как моих? Вы же знаете…
– Знаю: все имения разрушены: почему же ваш дом стоит?
Я помолчал, она еще прибавила:
– И пишете в «Русских Ведомостях».
Она не знает, что я пишу; пишу, и достаточно. И дом мой стоит цел, и пишу – виновен. Не простившись, разгневанная барыня повертывает в переулок вместе с коровой.
– Вот, думаю, ежели перевернется ветер и подует с той стороны, попадешь тогда, как в хождении Богородицы, «во вторые на распятие»: тут – за «Волю Народа», там – за «Русские Ведомости» еще старого времени.
Захожу на хлебную биржу нашего когда-то богатого хлебного города. Я любил сюда раньше заглядывать и за чаем, слушая рассказы маклера, вникать в подробности этого сложного торгового аппарата: я сам потомок этих купцов и часто, разбирая в голове все их беспросветное жульничество, спрашивал себя, как они все-таки могут так жить. За чаем, разбирая их торговую канитель, говорил я:
– Ваше дело, господа, все-таки сплошной обман.
Тогда они, как искрой зажигались.
– Тайна, – отвечали, – а не обман.
Так они представляли свое дело, как мы в повестях фабулу.
– Художество, – говорю, – художеством, а где же содержание, где вечное?
Помню, раз один купчина вынул из кармана серебряный рубль, хватил им по столу и сказал:
– Вот вечное!
Теперь нет и следа этой веры в вечность рубля, теперь нет на хлебной бирже маклерских столиков, и даже название другое: «Биржа труда». На стенах развешаны портреты Маркса, Лассаля, Бебеля, Либкнехта и всех других знаменитых вождей социализма, под ними на лавочках сидят «пролетарии». Всматриваюсь, вслушиваюсь. «Э, да у них тоже свои маклеры!» Вот один в углу стоит, попыхивает трубочкой. К нему подходит женщина с «цыгаркой» во рту. Их разговор:
– Муку ищешь?
Она кивает головой.
– Триста рублей!
– За пуд?
Он кивает.
– Су-у-кин ты сын…
Хочет уходить, а он ей тихо:
– Бери по восемьдесят.
Шепчутся вовсе тихо, чтобы не слыхал ни Маркс, ни Лассаль, ни прочие знаменитые социалисты.
По дороге к себе на хутор для душевного спокойствия не расстреваюсь с обозом, знакомого мужика спрашиваю, почему это мука в городе вскочила сразу с двадцати на восемьдесят.
– А вот почему.
И рассказывает про операцию этого базарного дня.
– Хлеба нет? – Безделица! Разживусь спирта, наменяю на спирт, сколько хочешь. Знаю, у кого есть и в нашей деревне. Да я, сколько тебе хошь, разживусь, а вот как провезти? Намедни комитетские солдаты пришли нас обыскивать. Так и дали им! Не чаял он под собой пропасти! С чем пришел, с тем и ушел. А я тебе, сколько хошь, достану, только вот как провезти? Везу вот нынче воз картошки, выезжаю на большак… «Стой!» Лезут из вершины два солдата. «Давай выкуп!» Дал им бутылку спирта. Писаного пропуска не дают. «Мы, – говорят, – вольная застава». Подъезжаю к городу; встречают красноармейцы, большевики. «Запрещается, реквизируем!» Ну, известно, против большевика Керенский: вынул «керенку», дал, пропустили. Въезжаю в слободу; народищу – что грачи! «Мне, – кричат, – мне!» Расхватали, а денег и половины не получил. Так вот и съездил: ну, пралич понесет меня другой раз! Кто не чает пропасти под собой, тот и везет, а потому вот и мука сразу с двадцати вскочила на восемьдесят.
Остановились возле ржи посмотреть, отчего это она такая невзрачная. Вот один куст: сам куст – подседь, как на осушенном болоте бело-желтая кочка, а из него три тоненькие былинки с коленцами-суставцами, будто три несчастных перста, поднялись и молят небо о дожде-милости.
Рядом с полем в саду пальба из винтовок: это красноармейцы собрались, наконец, выгнать гармонистов и баб, ломающих цветущие ветви яблонь и груш («тветочки»). Гармонисты в разных направлениях, каждый в свою деревню, расходятся прямо по ржи.
Высоко запустили мальчики змей над полями, – им дела нет до наших скорбен: дул бы ветер, летал бы змей.
Разбирая куст ржи, мы решаем вопрос коренной: может ли еще поправиться, если польют дожди. Нам это важно знать: если надежды нет – разбегаться надо, и, кто умней, загодя.
Наше решение, что еще может поправиться: подседь возьмется, оживет, а то, что теперь «в трубку пошло», эти тоненькие былинки-персты, не в счет.
Не правда ли, как эта капля быта отражает всю нашу жизнь: дети змей запустили, им что, – змей, будто листик бумаги с декретом о твердых ценах.
Свет переставился. Мы привыкли считать, что государственные люди старше нас. Теперь, в революцию, наоборот, государственные люди бумажные змеи пускают, а тяжесть государственная всею своей страстью-заботой легла на человека-дитя, которое не знает географии дальше волости, в истории мешает Рюрика с Грозным и, если увидит Ясную Поляну, скажет: «Тут жил буржуаз!»
Старушка Vita
Не знаю, чья рука убила их,
Но мысль твоя направила ту руку.
Всем известные в нашем народе люди внезапно исчезли; много высказывали разных догадок, но жизнь перегнала самое невероятное: однажды в советской газете, на четвертой странице, петитом, в отделе «Местная жизнь», было напечатано, что вместе с ворами и разбойниками за контрреволюционность расстреляны родственники наши (в провинции, посчитаться, все – родня).
Душа обывателя устроена так: если в Мессине от землетрясения погибнет сразу сто тысяч людей, или взорвется Киев, Одесса, или кровью истечет Франция и пусть даже пропадет все человечество на земле, а родственники и знакомые останутся целы, то душа наша не дрогнет всей дрожью. Но если знакомый с детства человек, множество раз осмеянный за мелкие грешки и тут же вскоре прощенный, весь как бы чиненый-перечиненный, заплатанный и тем навсегда сохраненный от участия в трагедии, будет казнен – душа содрогнется.