Цвет и крест
Шрифт:
Я это так объясняю: обыватель понимает жизнь «по душам», «по человечеству», жалостью, а всего человечества умом и волею воспринять не может. И обыватель отказывается от счастья всего человечества, если ради этого делается небольшой пропуск: жизнь человека знакомого. Наоборот, обыватель острова Советской республики готов ради человечества пропустит и всю жизнь, старушку Vita.
Ужаса этого я еще теперь никак не могу изобразить. Две недели сидели они в своих щелях и дрожали, изредка видясь и перешептывая невероятное, пока, наконец, осадное положение было снято. Тогда мало-помалу стали они выходить их своих углов и, воображая вокруг себя тысячи шпионов, молча закупать
Вспоминаю, как в эти ужасные дни приходили ко мне и говорили:
– Вы писатель, вы не посредством партийности понимаете жизнь – вот бы вам по душам, no-человечеству с Лениным переговорить.
– С Лениным, – отвечаю, – мне очень просто переговорить.
Вышло, как будто к царю отправляют меня с жалобой на местных чиновников.
– Неправда ли, – говорят, – Ленин этого не хочет: он не такой человек, он убежденный.
– Очень убежденный.
Радость на лицах: царь остается царем, плохи только чиновники, самоуправцы, самолюбцы.
Так еду я в Москву и, пережив с обывателем вместе его ад, совсем не вижу нелепости разговора с Лениным «по душам», «по-человечеству». По пути мне попадается новая газета, новые люди, мало-помалу я перехожу душой к интересам всего человечества, и теперь к Ленину мне совершенно не с чем идти: несколько без суда казненных где-то в провинции человечков – это пустяки: с представителем человечества, оказывается, нельзя говорить «по человечеству».
Только вспоминается из юности почему-тo мой учитель химии, виталист (vita – жизнь), который учил нас:
– В основе всего, помните, жизнь (vita); помните, что ни при каких исследованиях мы не должны пропускать старушку vita.
И мне кажется теперь, что при нынешних наших исследованиях мы пропускаем старушку Жизнь. В этом, вероятно, и вся наша ошибка. Вероятно, так, иначе как объяснить себе, что даже теперь, когда вот-вот насядет задом на Русь беспросветное мещанство неметчины, не находится ни одного истинного поэта, певца большевистского бунта. Напротив, один из величайших заступников старушки vita, Шекспир, как будто о нас говорит:
– Твой Ричард жив, он души покупает, Он в ад их шлет. Но близится к нему Позорная, всем радостная гибель, Земля разверзлась, демоны ревут. Пылает ад, и молят силы неба, Чтоб изверг был из мира взят; Кончай скорее, праведный Господь! О, сокруши его и жизнь продли мне, Чтоб я могла сказать: издохнул пес.Красная горка
В прежнее время этому рассказу моему никто бы не поверил, сказал: «Фантастическое», – но теперь ничем не удивишь! Вот и намедни солдатика у нас одного подстрелили, обыскали, и что же? В кармане нашли сорок шесть аршин керенок!
Пришел тоже в нашу деревню неизвестно откуда один солдат, снял пустую избу, влез в общество, получил надел, обзавелся хозяйством, выбрал себе замухрышку, пьяницы Афоньки дочь, и вздумал на Красной Горке свадьбу играть.
Никогда деревня наша и никакая деревня на Руси свадьбы такой не видала: повар княжеский (самого князя выгнали) Потапыч обед готовил, настоящий обед, княжеский и даже с мороженым. Княжеские лакеи во фраках, с салфетками на плече, прислуживали. Из города выписали оркестр музыки из двадцати пяти музыкантов. Расставили столы по всему проулку у ручья: музыка играет, а жених на все четыре стороны кланяется: «Жалуйте, жалуйте, товарищи!» Повалил народушка на эту чертову свадьбу, что воробей на просо или муха на квас. Я сижу себе у окошка, смотрю, что будет, мое дело – сторона, живу на собинке и числюсь за это в буржуях. Погано мне на душе, тошно смотреть на мухоту нашу.
В сумерках, слышу, загалдел народ: стало вино разбирать, и, видно, не хватает вина, лезут на жениха с кулаками: «Давай вина!»
Деревня наша под горой стоит, красуется княжеский винный завод. Прошлый год половину спирта удалось нашим архаровцам расхватать; нынче там красногвардейцы с пулеметами; сами пьют, по маленькой торгуют, а грабить не подпускают.
На свадьбе, конечно, подгулял народ, осмелел, и верно, тут и сами красные гуляли. Живо наши ребята на гору… Хлоп, хлоп! – в них, для видимости, из винтовок, и кончено: захватили завод. Смотрю, как катят с завода здоровенную сорокаведерную бочку семь пеших мужиков: подогнали кверху и <1 нрзб.>! – пустили к ручью, прямо на свадьбу.
Катится, летит эта бочка, и – раз! – у ручья о камни вдребезги, и спирт весь в ручей. Смешался спирт с грязью, ринулась вся свадьба в грязь. «Берегись!» – кричат сверху.
Вторая летит, и эта вдребезги – прибавляет водицы в ручье, – какой там ручей, одно только название, – не ручей, а грязь. Третья, четвертая катится, одна ручей перемахнула, бережком, бережком, низами, низами, да и прямо ко мне через плетень, ударилась о лозинку и посередь моего огорода на попа стала.
Темным покровом ночь покрыла всю свадьбу, и что там было у них, я не видал; только слышал – кричат, храпят, дерутся, стреляют. Только перед солнышком я задремал, открываю глаза – Господи, сила Твоя: лежит в грязи, в топи вся наша деревня, как рать побитая, и коровушки уж сами по себе бредут в разные стороны.
Вижу своими глазами, подох народ православный, обожрался винища, лежит, смердит в болоте, а я вот один сижу у окошка, святой не святой, мужик не мужик, вина не пью, не льщусь на чужое, буржуй не буржуй – тружусь и только что сыт.
Вовсе погано мне стало, думал я, думал и говорю себе: «Издохну я с православными!»
Взял ведро, иду на огород, где бочка стоит, отбил у нее пуп, налил спирту так побольше четверти: «Этого, – думаю, – довольно с меня, издохну».
Сел возле бочки на камень, дух не переводя, пью, пью как лошадь из корыта. Слышу, упало, зазвенело пустое ведро и потом вижу: на куле муки, на большом белом, как на аэроплане, красный жених из оврага вверх поднимается и за ним свадьбой все на кулях с мукой как на аэроплане, вереницей мужики летят. Кричат мне сверху: «Подымайся, товарищ, в Москву!»
Поднимаюсь будто бы я с ними на куле, как на аэроплане, только никак догнать не могу: все отстаю, отстаю: балтых, балтых! – и лечу вниз куда-то в пропасть, к чертям!
Лежу я будто бы в печуре темной, чуть различаю только вокруг себя косматые рыла, языки красные набок свесили и все на меня винищем из пастей дыхают; задыхаюсь я от винного духу, дохну, дохну, все кончилось: издох.
Сколько времени прошло, открываю глаза: огород мой, среди огорода бочка попом стоит, вокруг нее мужики сидят, опохмеляются.