Цвет и крест
Шрифт:
– Всю жизнь с дурнями своими маюсь, и ничего мне за это не будет, а вот Косинька учит чужих детей и будто равноапостольная.
Мужики не раз говорили, я слышал, что Косиньку эту равноапостольную к нам Господь как ангела своего прислал. И правда, как ангел: образованная девушка, побывавшая и за границей, и на свои деньги школу устроила, тринадцать лет жизни отдала обучению детей. За это время вырос вокруг ее школы чудный сад – редкость большая тут. Вот бы при скудости средств отдохнуть в этом саду, насаженном своими руками. Теперь мужики отобрали у нее сад и от себя сдали в аренду. Сейчас это рассказал мне батюшка и так мне объяснил:
– Они никогда не поверят, что добро делается ради добра и с личною жертвой. Они думают,
Так, оказывается, не прав Толстой, и я вижу его ошибку: он справедливость, которая расцвела в личности и происходит не от мира сего, перенес на массу чрева неоплодотворенного, на самую глину, от которой сотворен человек, на ту материю, в которой нет сознания ни красоты, ни добра.
Друг мой, вы можете, созерцая зрелище пожара, предаваться отчаянью или же возвышенным мыслям о возобновлении жизни после очищения ее пламенем, но помните, что в числе немногих фигур, освещенных заревом, большинство таких, которым это выгодно; они все метятся тут же вырвать из пламени что-нибудь для себя, пустить в оборот собственной жизни и очертить вокруг этого круги, и назвать: «мое собственное, Сенькино, приобретение». Эти темные фигуры, будто пионеры после завоевателей, пришли в страну диких племен и скоро будут открывать тут новые земли и ставить флаги свои: Сенькина земля, Илюхина собинка, Никишкины хутора. Нет, милый друг, не ездите летом в деревню. Только если будете очень страдать и до конца дойдете, – приезжайте, вы тогда увидите настоящую нашу Россию, и вас тогда не испугает, если со всех сторон будут кричать: «Распни, распни!». Я вам уступаю дорогу, потому что не силен. Я не могу жить и действовать, когда все детски простое запрещено, когда на одной стороне горизонта красное пламя пожара, а на другой черный лик, обрекающий даже дитя на распятие.
Земля и власть
Посмотришь, посмотришь вокруг себя по хозяйству – очень уж плохо; день так, два, три, неделя, другая, все думаешь, думаешь про себя. Вдруг счастье великое: газеты пришли! Прочитаешь газеты, оглянешься на себя: Господи, да ведь я же и есть настоящий буржуй, и мысли мои самые буржуазные.
Пусть я анархист по мыслям, толстовец по совести, странник по натуре, – но ведь это все личное, это хорошо в городских условиях, где можно в щелку забраться и воображать о себе что угодно в плане вечности, Интернационала. Здесь же я для себя, только для себя, должен добыть из земли продукты грубейших моих животных потребностей; как и все люди вокруг меня, я должен думать только о себе, о своем благополучии, а это же и есть буржуа, только в грубейшем виде, без всяких иллюзий, в клеточке своего душевного надела, который обеспечит мне, в лучшем случае, всего два фунта хлеба в день.
Положение Робинзона, выброшенного морем на остров, населенный дикими племенами, или Гулливера, прибитого к земле лилипутами: как бывший собственник и вообще человек с организованными способностями – я Гулливер, как приписанный к обществу деревенскому чересполосный хозяин – я Робинзон среди дикарей. В том и другом случае я буржуа, а полудикие племена вокруг меня называют себя пролетариями.
Как у кочевников в Сибири, где много болезней и хищников, люди, встречаясь, спрашивают: «Руки, ноги здоровы, бараны наедаются, быки, лошади целы?» Так и у нас теперь на вопрос: «Как дела?» отвечают: «День прошел, и слава Богу, сам жив, скот, корову не увели, лошадь, овчонки, все цело».
Прежде в нашем деревенском быту при встрече, бывало, поблагодарят старого Боженьку за дождик или потужат о засухе, – теперь вот чего уже хуже, рожь без дождя двух вершков от земли в трубку пошла, яровые накануне гибели, а как-то не беспокоятся очень: это дело еще далекое и поправимое, лишь бы для себя день прошел благополучно.
Руки от хозяйства отваливаются. Сейчас бы вот надо подумывать навоз на поле возить, а куда его возить – неизвестно: яровое с грехом пополам разделили, а пар все еще Божий. Справлялись в земельном комитете: там знать не знают, и вот, вот сами эти комитеты полетят, и вместо них, как раньше, будут комитеты волостные. Насмотрелись крестьяне довольно на безотчетное грабительство и хотят взять их дела под учет. Когда-то возьмут, когда-то наладится дело, а пар не делен, и навоз возить некуда.
Приехал барышник лошадь покупать; спрашиваю, как дела. Моргает…
– Идет!
Немец – избавитель, немец – хозяин земли русской пуще всякого Учредительного собрания. Только все-таки окончательно даже и барышник в немце не тверд, – не знает и он, будет ли лучше при немце.
Мы, разные мелкие собственники, учителя, пашущие свой надел помещики, знаем, что нам будет хуже. Так, недалеко от нас немцы заняли край и, когда оставили, – всех буржуазов мужики перебили. Там, в столице, вопрос: «кто лучше?» – патриотический, у нас – шкурный. Хоть разорвись, а не убедить нашего мужика, что это немец идет, а не русский буржуаз.
Есть множество причин возникновения этой легенды, помимо общей: обращения ради к заступничеству немцев. Ведь эта легенда прежде всего родная сестра тому сказанию в начале войны о том, как Вильгельм на аэроплане облетал помещиков и отбирал у них какие-то планы. И потом множество мелочей, например, что германские офицеры почему-то по-русски говорят, что помещики почему-то сразу так легко и неизвестно куда исчезли – куда?
Без этой расположенности русского человека к догадкам никогда не понять вполне, почему это наш крестьянин, такой буржуазный в существе своем вообще, – большевик. Сию минуту был у меня один, который называет себя правым эсером. Он вполне рассудительный, трезвый человек, пока разговаривает о местных делах, но как только наша политическая беседа переходит границу Московского государства и начинается Украина, – он тоже с большевиками: идет не германец, а буржуаз. Дальше, в вопросах мировой войны у него полная путаница, и тут он вполне большевик.
Может быть, в этом случае играет роль само по себе хорошее, вкусное русскому человеку слово «большевики», но я на каждом шагу встречаю здесь веру в хорошего, идеального большевика. Это вера, по-моему, глубоко коренится, несмотря на все видимое.
Дух разрушения, как ветер над пригнутыми стеблями, мчится над головами побитых хозяев; в хозяйстве, в обществе, в государстве все исковеркано, только все еще не покидает русского человека, веками нажитая преданность далекой, исходящей не от мира сего власти, сверхвласти. И нет как-то отношения этого высокого к себе лично вот почему: вероятно, простой человек, почуяв «я – власть», становится грабителем. Так и православный человек, на самых первых порах уразумев, что Бог не вне его, а внутри, «в ребрах», начинает колоть и жечь иконы. Так и весь этот принятый на веру простым народом русским материализм, не есть ли только моменты жизни религиозной души?
«– Послушайте, Павел Иванович! – сказал Мирзоев Чичикову, – я привез вам свободу на таком условии… Ей-ей, дело не в этом имуществе, из-за которого люди спорят и режут друг друга, точно так можно завести благоустройство в здешней жизни, не помысливши о другой жизни. Поверьте-съ, Павел Иванович, что покамест, брося все, из-за чего грызут и едят друг друга на земле, не подумав о благоустройстве душевного имущества, – не установится благоустройство и земного имущества. Наступят времена голода и бедности, как во всем народе, так и порознь во всяком… Это-с ясно. Что ни говорите, ведь от души зависит тело. Как же хотеть, чтобы шло, как следует? Подумайте не о мертвых душах, а о своей живой душе, да и с Богом на другую дорогу!»