Цвет и крест
Шрифт:
Скоро я увидел перед собой красный огонек, перед огнем сидел нагой человек, огонек близился, близился, я открыл глаза: Косыч сидел перед лампой и пересматривал свою ночную рубаху.
– Блох боюсь, – сказал он, – а вас тоже это разбудило? Я отвернулся к спинке дивана, попробовал вновь заснуть, но не мог и скоро сидел сам перед огнем.
– Я каждую ночь так мучусь, – говорил Косыч, – засыпаю только под утро.
– И ничего не находите?
– Редко нахожу.
И их действительно не было, я уверен теперь, что их не было, что это все создавала ночная фантазия в отместку за правду-неправду дневную, а меня Косыч заразил своей фантазией, как автор читателя. Я метался в бессоннице, то видел паразитов огромными, как в микроскопе, то уверял себя, что
– А как же земля? – спросил внезапно Косыч.
– Земля и земля: такая же разница, как между действительной ничтожностью блохи и нашим воображаемым огромным, в сто тысяч раз увеличенным насекомым. Устаньте получше – и нет блохи. Продайте хутор – и нет земли.
– Не может быть, – воскликнул он, – если бы так, почему же война?
Я хотел и о войне сказать в том же роде, но он уже не слушал, а думал по-своему:
– Из-за земли же идет война и во все времена была из-за земли.
Тогда мне вдруг стало ясно, отчего он такой скупой и скучный, почему создал себе эту свою крепость-хутор во время войны и так за нее держится, – он верил в землю как в твердыню, как в причину всех причин, как в мир в себе.
– Из-за земли же война! – повторял он.
– Пусть так, – отвечал я, – но представьте себе, что после войны землю не станут делить и она будет общей собственностью. Тогда ясно будет, что ваша твердыня тоже от воображения.
– Этого не будет, – сказал он, – я не отдам…
– Все согласятся, вы останетесь один со своими двенадцатью десятинами.
– И моя земля будет моя. Я не отдам: купил – и кончено. Силой возьмут? Но это будет несправедливость, и люди опять раздерутся, и все пойдет с начала.
– Причиной этого все-таки будете вы, а не земля, – говорил я.
– Нет, земля, нет, господа, тут что-то есть и в самой земле. Я еще мальчишкой деньги копил, чтобы землю купить. Купил и стал другим человеком. Захотелось раз мне пересадить одно большое дерево, стал я подкапываться. Копаю – черная земля, как деготь; вот, думаю, какая моя землица! Копаю дальше – земля стала серая: думаю, как же, купил черную верхнюю землю, а это чья? Да моя же, моя и серая! А потом пошла желтая – и желтая моя! И красная земля пошла – тоже моя! А там уж я и не знаю что: камни, и, может быть драгоценные, – мои камни! И золото, и железо, и вода, и огонь – все мое! И до самой внутренности. Глубина и непостижимость, а вы говорите – облигации.
– Я про облигации ничего не говорил.
– Все равно, так думаете. Сила, говорите, в том и власть, что немец обезьянку к пулемету приставил? Нет, сила во внутренности земли, кто понимает ее внутренность.
Разговор этот был очень полезен: воображаемые блохи исчезли, мы скоро уснули. Но сон был странный. Ветер в эту ночь взревелся в саду и на улице, как будто там все наше с поверхности земли сметалось, летело, проваливалось и там попадало на огромные черные колеса чертовой мельницы. Так исчезли надежды – будущее рухнуло, и вкус исчез, настоящее рухнуло, и уже окончательно умерли покойники. А дом прежней этой дворянской усадьбы будто стоит, как тогда. Я вхожу в этот дом – дом пустой. Ни портретов, ни мебели, нет ничего. Только в одном углу будто бы горой насыпаны яйца. Полюбопытствовал я, подхожу к этим яйцам, и вдруг Косыч орет:
– Не смейте трогать мои яйца! И как загудит опять, как загремит там внизу, где-то на черных колесах! Яйца и провалились.
– Хотите, – говорит Косыч, – посмотреть, что у нас там, под землей, делается?
Мы опускаемся и видим серую, как Нева осенью, реку.
– Река, – объясняет мне Косыч, – это отработанный дух человеческий, мы его переделываем в прежнее состояние и упражняем на вещах чисто материальных: вот, посмотрите на ту
Глянул я на ту сторону, увидел великую силу народа, и все что-нибудь тащат, кто куль с мукой, кто бочонок с маслом, кто ящик с макаронами, и чего-чего только не тащат. Лица же у всех отнюдь не печальные, напротив, довольно веселые.
– Это их укрепляет и веселит! – объяснял Косыч. Разговоры же у них были самые обыкновенные, совершенно такие же, как и у нас теперь.
– С вазелином надо покончить! – кричал один. – А то вдруг мир, так с ним и останешься!
– Зерно придержите, советую зерно придержать.
– Постное масло? – спрашивал кто-то по телефону.
– Зерно придержите: кормите свиней, свинья теперь дороже всего в мире.
– А с вазелином советую совсем дело покончить! По ту сторону мельницы стоит множество корабликов, грузят их, и они в несметном числе уплывают по серой реке. А я будто бы прошусь у Косыча постранствовать на кораблике.
– Странников, – отвечает он, – теперь нет, все чем-нибудь заняты, если хотите узнать что-нибудь, станьте в какой-нибудь хвост. Странствовать теперь нечего, да это и не река, это отработанный дух человеческий, мы его возвращаем в первоначальное состояние и упражняем в вещах простых, материальных.
Всю ночь снилось-чудилось, всю ночь свистел ветер, бесилось что-то на черных колесах мельницы, а утром, когда рассвело, неузнаваем был сад: убитые еще раньше морозом листья сразу, в одну ночь, разлетелись по ветру, яблони стояли какими-то многорогими серыми животными, все было серо, обнаженно, и осины, и клены, и ясени торчали бревнами, все было кончено, голо, и только в вишневом саду на верхних тончайших ветвях последние редкие огненно-красные листики над всем этим серым умершим были как сходящие из воздуха пламенные языки над бездною.
Грезица
Раненый сказал:
– Мне много лучше сегодня, сестра, присядьте. Ужасного немца я видел во сне. Будто бы в какой-то разрушенный пепельный город вступил наш отряд, и князю нашему говорит вестовой: «Ваше сиятельство, тут у нас германец в плен взят, офицерского звания». – «Господа, – сказал князь, – делать пока нечего, пойдемте немца посмотрим». Приходим мы в сарай, в темноте чуть видно копошится пленный где-то в дровах. Выводят его на свет: маленький немец, стройный офицерик, видно сразу, что человек высшего круга был, а теперь весь в навозе. И стыдно очень ему, и жаль мне его. Дают папирос, а про спички забыли, стоит с незакуренной папиросой во рту, и еще ему стыднее. «Дай огня», – говорю вестовому. Подносит унтер спичку, и тут упади папироска в грязь. Унтер все стоит со спичкой, думает, германец поднимет. Не хочет он поднимать, растерялся. Жалко мне его отчего-то очень, как вдруг он по-немецки к нашему князю с самыми дерзкими словами: «Доннерветтар!» – кричит. Князь на него с саблей, и все, кто тут был, кинулись к немцу с саблями. Только замахнулись рубить его, немец вмиг стал маленький, как обезьянка, вертит пальцем вокруг носа, и от этого на щеках у него шерсть показывается и на губах тараканьи усы в обилии вырастают. «Нате, – говорит, – подите, что, съели?» Те так и застыли с поднятыми саблями. В ужасе отхожу я и от них и от немца.
– Сестра, не бывает с вами, что так и вся война покажется сном? Конечно, бывает. Это когда о себе задумаешься, о том, с чем своим пришел на войну; тогда это, военное, кажется, видишь во сне. И так когда эти разные большие государства выступали, припомнишь, по правде, что со мной в тот день было, как себя чувствовал, чем занимался, то государство, будто незнакомое светило, восходило, а сам в свете его жил, но по-своему, совсем отдельно, с приключениями, как во сне. Вот расскажу вам один свой день, когда выступала Англия. Помню себя на одной деревенской станции. Поезд подходит, народ лезет в вагоны. Обер-кондуктор, знакомый мне, важный, как самый большой генерал, пробует остановить толпу – нельзя остановить! И начинает своим личным делом заниматься, торгует сига.