Цвет и крест
Шрифт:
– Wunderschon! – восклицала она.
Цвела сирень, пел соловей, играл граммофон, а фрау Вейс делала с нами расчеты: можем ли мы, начинающие литераторы, рассчитывать в будущем жениться на порядочной женщине. Вокруг этого садика на Малой Охте была невылазная грязь, капустники, лачуги пропащих столичных людей. Мы с товарищем снимали у фрау Вейс целую квартиру в четыре комнаты с кухней за четырнадцать рублей в месяц; весь низ большого, деревянного, крашенного охрой дома состоял из маленьких квартир, в них жило множество всякой интеллигентной бедноты. Весь верх занимала фрау Вейс, казалось, совершенно одна, так молчалив и тих был ее больной муж, фабрикант ковриков из кокосовых орехов.
– Молодая женщина, не хорошо сидеть дома, гулять, гулять, пошел гулять!
В сиреневый садик выходили молодые и старые женщины, усаживались на лавочках, слушали граммофон. Их дети бегали, играли; чуть заметит фрау Вейс драку, сейчас же находит виновника.
– Ты с ума сошел! – кричит фрау Вейс.
И, бывает, отшлепает.
Наказывает, награждает, устраивает всевозможные игры для чужих детей, даже поет, даже учит танцевать свою любимую крейц-польку. Я забыл немецкие слова той песенки, но помню, в ней был какой-то пьяный Schwiegersohn, идет этот зять большими шагами, – вот и все содержание песенки.
И это на болоте, среди капустников или вовсе невозделанных торфяников. Удивляются теперь, что у немцев не бывает чувства тоски по родине, – да чего же им тосковать: с родиной они и не расстаются, среди петербургских болот фрау Вейс была совсем, как в Германии.
И вот появляется у нас в доме Вильгельм Федорович, приличный, прекрасно одетый, всем кланяется, дальний родственник фрау Вейс. Слушать граммофон в садик он почему-то не ходит, чуждается нас. В его комнате висела большая карта Петербурга. Проходя мимо квартиры в часы, когда она проветривалась, мы замечали, как эта карта, начиная с центра, мало-помалу покрывалась булавочными флажками. Тогда и в голову не могло прийти, как теперь, заподозрить немцев в шпионстве. Но все-таки мы очень удивлялись, как эти флажки все прибывали и прибывали, а потом стали убывать, и через месяц остался только один. Ранним утром Вильгельм Федорович куда-то исчезал, возвращался поздно вечером. Лицо его, энергичное и довольное, по мере исчезновения флагов потухало и, наконец, когда остался единственный флаг, стало несчастным. В этот вечер мы встретились в коридоре лицом к лицу, я был поражен несчастным выражением всегда довольного лица, и, мне кажется, в эти минуты этот немец похож был на русского.
Мы выразили свои знаки сочувствия Вильгельму Федоровичу, он растрогался и просил нас в свою комнату.
– Здесь, – говорил он, – помещается мой велосипед, здесь помещается мой фотографический аппарат, здесь помещаются мои коньки и здесь помещаются мои скэтинг-коньки.
Мы указали на единственный загадочный флаг:
– А что это значит?
– О, это мой большой секрет! – ответил Вильгельм Федорович. На другое утро последний флаг исчез, вечером Вильгельм Федорович явился довольный.
– О, мои большие друзья, сегодня у меня будет большой, большой праздник. Я вас всех приглашаю.
Что было думать о странном поведении нашего немца? Мы говорили друг другу: «Вильгельм сошел с ума».
Заработала, застучала, загремела тарелками фрау Вейс, собрались в квартире соседа какие-то аптекари или оптики, совсем похожие на Вильгельма, сытые и довольные, счастливые, пришел и больной муж фрау Вейс, фабрикант кокосовых ковриков. Конечно, мы начали праздник с вопроса, почему торжество.
– Молодые люди, не торопитесь, больше всего людям мешает, когда они торопятся; такие люди не достигают цели.
Сделав лукавое лицо, Вильгельм поднес палец
– И больше всего это опасно молодым людям! – пригрозил он нам этим своим пальцем.
Остальная часть вчера до глубокой ночи была посвящена биографии виновника торжества. Мы узнали, как трудно было Вильгельму Федоровичу где-то в русской, глухой провинции, но он все-таки никогда не падал духом, не расставался с мечтой о службе в большой-большой аптеке, в большом-большом городе и даже о собственной аптеке. Он изучал каталоги, знал все аптеки в России, писал, но все было напрасно, везде ему была неудача. Наконец, он скопил порядочную сумму денег, взял отпуск за месяц, и вот объяснение военных действий: флаги был поставлены на места всех существующих в Петербурге аптек, и составлен был план обхода всех их, начиная с центра, в последней аптеке Вильгельм и добился места провизора.
– О, это очень поучительно для вас, молодые люди, – лукаво подмигнул нам Вильгельм, – вы теперь знаете, как нужно достигать своей цели.
Провизоры и аптекари закурили сигары, фрау Вейс открыла окно в свой сиреневый садик. Все были очень счастливы, все говорили речи, и только больной фабрикант кокосовых ковриков молчал и совсем не похож был на немца: не было вкуса к немецкому счастью, не было охоты его достигать. Больной фабрикант кокосовых ковриков был очень похож на русского.
Во время войны я обеспокоился за судьбу старого своего приятеля и прозвонился в его собственную аптеку на большой улице большого города.
– Здесь Вильгельм Федорович? Голос очень знакомый ответил:
– Вильгельма Федоровича больше нет. Я назвал свое имя.
– Был Вильгельм Федорович, теперь я – русский человек. Василь Василич.
Цепочка Иисусова
Когда заболеет дитя и мать, нуждой убитая, повторяет: «Поскорей бы прибрал Господь!», на пороге является высокая строгая старуха и спрашивает:
– Не улетела еще ангельская душка?
– Поскорей бы прибрал Господь! – отвечает младенцева мать.
– Грех так, – говорит мирская няня, – пределы Господа неведомы.
И начинает долго молиться. Потом без еды и сна сидит на полатях строгая и печальная, как Божия Матерь с Младенцем в руках. В избе тогда вовсе нет тяготы от больного ребенка, мать спокойно хлопочет с пирогами у печи, отец с хомутами входит и уходит. А то святое дело на полатях кажется вовсе не дело: так сложилось из света и теней похоже на Богородицу.
Из света лампады Родионовна творит себе молитву Иисусову: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!». Из теней разное складывается Родионовне, больше всего беспокоят хвостатые. Лезут из-под лавок, лезут из-под печи, лезут из всех щелок, лохматые и голые, рогатые и безрогие. Становятся на цыпочки, тянутся, взбираются по спинам, заглядывают, вздыхают, шепчут, порой вздуваются над полатями – доски трещат и вот-вот полати повалятся.
Молитва Иисусова – непрерывная цепочка святых заветных слов, сначала на губах, потом в сердце, потом сливается с движением крови. Оборвись тут одно звенцо из цепочки Иисусовой – и пропало все: лихая нечисть живо растащит дитя. И вот уж тяжко, вот уж как бездомно бывает Родионовне! Но глаза не отрываются от озаренного лампадой лика Божией Матери, крепче и крепче связывает цепочка молитвы Иисусовой больное сердце новой матери с неизвестным сердцем младенца.
Когда, слава Богу, оздоровел младенец, трудно бывает Родионовне, новой матери, покинуть свое дитя, ее дитя, и единственное. Уходит домой, шатаясь от горя, будто мать, родное дитя на войну проводившая.