Цвет жизни
Шрифт:
После выхода второй послевоенной книжки (а в целом шестой) Василий Семёнович вообще переезжает в Сталинград, снимает комнатушку. Начинает печатать очерки в «Сталинградской правде», затем становится собственным корреспондентом всесоюзной «Учительской газеты» по Сталинградской области и Северному Кавказу. Братья-писатели из сталинградской организации на общем собрании на всякий случай снова рекомендуют его в союзписательские ряды, отсылают в Москву соответствующие документы. Практически он, писатель и собкор авторитетной газеты, получает право на предоставление отдельной квартиры для семьи… Надо ли говорить, что у него не только открывается второе писательское дыхание, а просто вырастают крылья… Да ещё и после получения кандидатского писательского билета за подписью секретаря правления Союза
…В конце августа пятьдесят первого года в доме № 8 по улице Мира, в двухкомнатной и двухбалконной квартире с видом на драмтеатр, праздновали простецкое новоселье. И то сказать – ни мебели ещё толком, ни посуды особой… Несколько стульев-табуреток и те у соседей пришлось на вечерок взять. Из писателей в гостях были Михаил Лобачёв, Юрий Окунев и Николай Мизин с женой, а также его старый знакомый по ещё довоенному Сталинграду заводской поэт Виталий Балабин. Зашёл и журналист Семён Ананко, тоже готовивший тогда почву для переезда из Камышина в Сталинград.
Печка в кухне новой квартиры была еще не газовая, а дровяная, но с духовкой. Потому на столе пироги с яблоками-капусткой вкусно пахли. А уж рыбы – сазанов и даже осетринки – нажарила Нина вдосталь и, представьте, тарелку с горкой вполне доступной тогда народным массам чёрной икры на стол выставила… Как вспоминала тёща, на всех выпили бутылку лёгкого винца и всего одну с лишком бутылку водки, вторую вовсе не допили. Ныне это кажется неправдоподобным, но так было. Да и кому пить-то? Окунев с Мизиным вообще почти непьющие, Лобачёв как ответственный секретарь писательской организации всегда в строгости себя держал, на подобных мероприятиях особо не засиживался, тем паче в сталинские времена. Балабин с Матушкиным при посильной помощи тихого и тактичного Ананко в основном и прикладывались к веселящей «Столичной»… Но не только ели-пили, но и спорили, говорили о вышедших и будущих книгах, об очередном номере альманаха, о Волго-Доне и городских новостройках, искренне веселились и пели…
А во дворе играли, знакомились с детьми соседей или забегали в квартиру, снуя с балкона на балкон, три его доченьки: шестнадцатилетняя Джемма, тринадцатилетняя Валюшка и пятилетняя Галочка. Наверняка это был один из самых счастливых дней в его жизни…
Привет, родные!
Вот уже двое суток мчит скорый от Саратова. Миновали Аральское море. Только десятого утром буду в Алма-Ате. Кругом голодная, совершенно сухая степь. Видна Сыр-Дарья в соляных белых берегах. Наверно, казахи живут бедно. Но дышится легче.
Открытку с таким посланием Матушкин бросил с дороги. Нет, он не ехал в соседний Казахстан в командировку. Как я писал выше, после нескольких вполне благополучных и плодотворных лет жизни в Сталинграде он вдруг заболевает астмой. Врачи советуют искать другой климат, и, выйдя из больницы, писатель едет «на разведку» сначала в ближний Саратов, где астма не отступила, а затем в дальнюю Алма-Ату. Сейчас вот случись такое с каким-либо нашим литератором (дай Бог всем здоровья), и куда поедешь, где и кому «чужие» писатели нужны? А в «тоталитарно-соцреалистические» советские времена и в республиках, вполне братских, русских авторов и переводчиков на русский язык очень даже привечали, и по России немало новых писательских организаций учреждалось.
Поначалу в Алма-Ате и вправду «дышалось легче» во всех отношениях. В главной местной газете с ходу печатают два его рассказа, выписывают досрочно гонорар, устраивают в гостиницу. Знакомится он с казахскими писателями, рассказывает им о своих довоенных переводах с калмыцкого. Но к концу осени – вновь обострение болезни… Один опытный врач советует ехать в Подмосковье.
По пути в Рязань, глядя на бесконечные степи, к северу уже заснеженные, Василий Семёнович наверняка вспоминал то время, когда, работая собкором «Сталинградской правды» по Палласовскому, Старополтавскому, Иловатскому, а потом Сарпинскому и Калачёвскому районам, писал о чабанах,
И вот, в который раз, снова пришлось отрывать от сердца сталинградскую и камышинскую землю. Начинать жить заново в пятьдесят с лишком лет…
Я не намерен подробно описывать рязанский период его жизни. Задача моя была другая, сталинградская. И я как мог выполнил её. Скажу только, что из тридцати лет, прожитых в Рязани, двадцать пять были счастливыми в творческом и общественном отношении. Спасибо казахскому врачу, угадал он климат. А уж литературный «климат» зависит прежде всего от самого писателя. И Матушкин с первых тех дней взялся за привычное дело: стал ездить по Рязанщине, писать и писать о её людях: доярках, водителях, механизаторах, председателях, фронтовиках и, конечно, об учителях. Помню, к его семидесятилетию журналисты «Приокской правды» подарили ему просто неподъёмный альбом, по страницам которого расклеили десятки его публикаций, преимущественно добротных очерков (подобные альбомы, чуть поменьше, вполне могли бы при желании составить журналы «Крестьянка» и «Работница», не говоря о «Сталинградской правде»). Надо ли говорить, что газетно-очерковая работа в который раз помогала ему встречать героев художественных книг, что говорится, в пути.
Вот и Любашу, героиню самой известной повести своей, встретил он на ферме добротного касимовского хозяйства. Для начала написал о взрослой женщине, телятнице Надежде Ларионовой. Набрал вроде достаточно материала для очередного очерка. Так бы и уехал, да сподобил Бог поподробнее разговориться с Героиней Соцтруда о детстве её, о войне… После публикации очерка ещё пару раз приезжал в совхоз «Касимовский». Запал в душу рассказ деревенской женщины о мытарствах во время войны, когда на её четырнадцатилетние плечики после смерти матери навалилась забота о четырёх младших братишках и сестрёнках. И всех она к приходу отца с войны высмотрела, выдюжила. Конечно, с помощью людей добрых, каковых, что ни говори, всегда поболе злых, особенно в лихолетье, когда люди теснее друг к дружке жмутся…
Выше я говорил, что к середине шестидесятых Василий Семёнович стал явно возвращаться в художественном отношении в свою далёкую молодость. Язык его «Любаши» уже не тот, что в рассказах первых послевоенных лет. Он, безусловно, образнее, свежее, мелодичнее. Причём Матушкин явно рисковал, ведь писал он о тяжких годах и нелёгких ситуациях. И вроде требовались иногда очень даже тёмные краски. Парадокс, но даже отрицательных героев, грязноватых на руку людей он выводил «на чистую воду» чистым языком. В том смысле, что одновременно давал рядом образы добрые, общинные, сердечные. Правда, одна известная московская критикесса поморщилась в своей статье, посетовала, что уж слишком празднично описывает Матушкин, например, сцену, когда продрогшие дети – «егорята» разжигают зимой в избе русскую печь. Что поделать, ежели критикесса всю жизнь у готовых батарей да вычурных каминов грелась… И подобных праздников, настоящего тепла отродясь не знавала. Вот и молчала б про печь-то русскую. Да как же молчать, как же не плюнуть в колодец?..
Приведу всё ж хоть десяток строк из самого начала повести, дабы не быть голословным.
«Любаша вертелась перед зеркалом, что висело в узком бревенчатом простенке меж окон. Когда-то соседи, жившие в лучших избах и богаче, порой забегали к Егоровым оглядеть себя. Но с годами рама обморщилась, а лучистое диво затянула ржавая муть. Только и осталось в середине ясное озерцо на два-три черпачка.
…В избу забежала Варя, сестрёнка, чуть пониже старшей. Чернявая, с бледным, без малой кровинки, лицом. И вся угловатая, словно из прутиков сделанная. Она копала картошку, и растопыренные руки у неё были в чернозёме, как в лохматых перчатках.