Цвет жизни
Шрифт:
Васятка, самый младший в семье, лобастый и всегда взъерошенный, догадался: Варя пить хочет, к ведру пригнулась. Подскочил, кружкой зачерпнул студёной воды, торопливо крикнул:
– Давай я тебе в рот лить буду!»
Двухмилионный тираж «Роман-газеты» принёс писателю несколько сотен писем. Особенно Матушкин гордился тем, что пронял даже одного то ли английского, то ли франзузского графа Ф. де Кёрзона, который писал ему: «…Я бы сказал, что Любаша олицетворяет ваш народ с его спокойствием, преданностью и мужеством перед лицом тяжёлых испытаний». Получил он тогда отзыв и от известного канадского писателя Дайсона Картера, который, кстати, в семидесятых был гостем волгоградцев. А повесть он прочитал в
Помнится, как в телепередаче рассказывала о «Любаше» замечательная актриса, народная артистка России Римма Маркова, которая играла одну из главных ролей в художественном фильме, снятом по повести на киевской киностудии имени Александра Довженко в конце семидесятых и ставшем лауреатом XII Всесоюзного кинофестиваля в Ашхабаде. Перевели повесть и на дюже ныне самостийный украинский, выпустили в Киеве отдельной книгой, ласково назвали русскую девочку Любонькой…
Ещё до публикации в «Роман-газете», когда повесть впервые появилась в апрельском номере столичного ежемесячного литературного журнала «Октябрь» за 1966 год, состоялась премьера «Любаши» и в Волгограде. В пушкинский день шестого июня в городе появились афиши, приглашавшие волгоградцев к семи вечера в областную библиотеку имени Горького, работавшую тогда в здании, где ныне располагается медуниверситет. Приехавший из Рязани на родину Василий Семёнович выглядел внешне отнюдь не «на белом коне», подобное состояние было скорее внутренним. Он скромно смущался, задумчиво глядел в переполненный зал, где почти не было его коллег-писателей… Юрий Окунев, Павел Сергеев… Вёл вечер тогдашний ответственный секретарь писательской организации Владимир Матвеевич Костин.
Шла та «презентация» часа два с половиной, в духе времени, когда литература была народу нужней колготок и колбасы… Читатели, отдав должное «Любаше», переходили на другие «свежие» произведения волгоградских и советских писателей, читали стихи, в том числе и собственного сочинения… Одна девушка, помнится, просила Матушкина написать продолжение повести – о «егорятах», ставших взрослыми. На что Костин сказал, что это может испортить ёмкое и цельное произведение, искусственно вытянуть его в шаблонный роман. Так думал и автор.
Как в воду глядел Окунев, предложивший Матушкину написать сценарий кинофильма. Правда, он советовал другу «взять в Москве за руки двух сталинградцев: бывшего редактора «Сталинградской правды» и тогдашнего председателя Госкино РСФСР Александра Гавриловича Филиппова, хорошо знавшего Матушкина по работе в газете, и недавнего актёра нашего драмтеатра, народного артиста России Ивана Герасимовича Лапикова» – и идти с ними на «Мосфильм». Из Лапикова, мол, получится великолепный председатель колхоза-горемыки Флеган Акимыч, а на роль Любаши надо обязательно взять незнакомую девчушку откуда-нибудь из камышинской самодеятельности… Получилось несколько иначе, но фильм состоялся, о чём я только что поведал выше. В формате «ретро» его уже в новом веке показывали по Центральному телевидению.
Но не в том задача моя, чтобы перечислять успехи писателя, пьесы, шедшие сотни раз на многих сценах, новые книги, ордена да медали. Не хочу кидать камни в тех рязанских литераторов, кто после солженицынского исключения из Союза писателей на собрании, где волею судьбы Матушкину пришлось возглавлять группу местных авторов, начали многолетнюю травлю человека, кто только и делал, что помогал им обретать членские билеты, квартиры, выпускать книги. Многие из них уже, как говорится, предстали пред Господом, и Он им судия…
Замечу, правда, что уж на что был зол на Матушкина сам Солженицын – вольно иль невольно сажавший Россию на мель «бакенщик Исаич» (Е. Маркин). Уж как ни презренно расписывал он в безразмерно-подноготных мемуарах «Бодался телёнок с дубом» своё предрешённое аж на Политбюро и совершенно не зависевшее от «пятерых рязанских мужиков», коих удалось собрать, исключение из отнюдь не монолитных союзписательских рядов, – и тот, давая портрет недруга, скрепя сердце написал: «…Сидит на подоконнике Василий Матушкин – благообразный такой, круглолицый, доброе русское лицо. Он-то в дни хрущёвского бума сам и нашёл меня, сам приносил мне заполнять анкеты в СП, так радовался «Ивану Денисовичу». (Новый мир. 1991. № 7. С. 117). А в телепередаче в честь собственного восьмидесятилетия в декабре девяносто восьмого, забыв на минутку язвительность, добавил еще: «Ни дать ни взять – деревенский батюшка…»
Дам, приближаясь к устью, несколько бытовых, семейных, даже весёлых моментов, а то слишком уж сложно да грустно получается. В Рязани он жил с двумя дочками. По приезде в Рязань двадцатилетняя Валя пошла работать на завод счётно-аналитических машин токарем, потом была до самой пенсии мастером, даже орден заработала наряду с тромбофлебитом… Это тоже характеристика писателю, совершенно не занимавшемуся, может, даже излишне совершенно, устройством дочерей в какие-то благополучные и тёплые места. Добавлю в связи с этим, что старшая его дочь Джемма после пединститута поехала в село, несколько лет преподавала русский язык и литературу в Логу, в Сиротино на Дону, а потом лет двадцать в камышинской школе.
Будущая жёнушка моя Галина заканчивала в Рязани среднюю школу, а потом уехала к маме в Волгоград. Ибо степнячке Нине Фёдоровне, в свою очередь, совершенно не подходил влажный подмосковный климат, она переставала слышать даже в слуховом аппарате. Пожив с год на дождливой и холодноватой Оке, она, вздохнув, уехала на солнечную и жаркую Волгу. В общем, так вот жили Матушкины – меж Рязанью и Сталинградом – Волгоградом.
Валя смотрела за отцом хорошо, сокрушаясь иногда его привыканию к определенным вещам. Он мог год проходить в одном и том же костюме, целую пятилетку в одной шапке, совершенно не замечая этого. Галстук надеть на него было равносильно удавке… Но дочка всё ж старалась как-то разнообразить гардероб отца. Однажды купила ему богатую меховую шапку и уговорила надеть взамен хронической кроличьей. Надел и пошёл в театр на спектакль по своей пьесе. После представления спустился к вешалке, гардеробщица подаёт ему пальто и, понятно, новую шапку.
А он, абсолютно забыв про обновку, удивляется: «Что вы, это не моя!». Гардеробщица растерялась, отнесла богатый убор на полку: может, перепутала чего? Рядом чья-то кроличья шапка лежит. «Может, это ваша, Василий Семенович?» – «Да, да, вроде моя». Надел и домой. Представляю, какое выражение лица у Вали было, когда она увидела на голове отца прежнего примятого чёрного «кролика»…
Он был неутомимым путником. Причём оставаться на месте больше трёх-четырех дней он без особой нужды просто не мог. Из домов творчества уезжал через неделю, хотя срок отмеривался тогда в двадцать четыре дня. Лишь за год до смерти он пробыл в ялтинском писательском Доме творчества три недели. И то благодаря тому, что подружился с известным поэтом, мудрецом и балагуром, автором «Соловьёв» Михаилом Дудиным, с которым ежедневно проводил часа четыре и который на прощанье сам вырезал ему крепкую кизиловую палку-трость с кудрявым корневым набалдашником. Но Василий Семёнович, бедный, и её забыл в поезде…
Лет пять я старался затащить его в крымский Коктебель, благо там ещё здравствовали мои тётушки, так что отдельная комната и доброе домашнее питание были обеспечены. Наконец он согласился, приехали мы. Раза два искупался он в море, осмотрел волошинский особняк, походил часок по тенистой территории писательского парка. Съездили, тоже на часок, в соседнюю Щебетовку. Через три дня: «Ну что ж, хорошо… Но надо ехать…». И ведь уехал на следующий день! Даже забыв свой очередной «хронический», в синеватую клетку, пиджак, который я вложил в торбу, пересыпал орешками миндаля и выслал посылкой в Рязань…