Цвета дня
Шрифт:
– Самый великолепный тип из всех, что я видел, – сказал Педро. – Он даже и не пьет больше. Живет своими запасами. Уже сидел здесь, на этом табурете, вчера вечером: наверно, я забыл его убрать, когда закрывался.
– О! Ну вы скажете, господин Педро… – восхищенно протянула девица. – Можно мне еще?
Педро подал ей кружку пива.
– Вы заблуждаетесь, если думаете, что в такое состоянии его вверг алкоголь, – решительно заявил Ла Марн.
Он подошел к типу, слегка покачиваясь, – он не был пьян, но ему требовался предлог, – дружески понюхал, как самый настоящий пес, его увядшую гвоздику – и все были счастливы, что он не зашел в своих действиях дальше.
– Что же тогда? – спросил Педро. – Корея?
– Мужская стыдливость, – сказал Ла Марн. – Вымученная беспристрастность. Чтобы оставаться невозмутимым, он так напрягся, что уже
– Свинья, – сказала девица.
– Этот джентльмен попытался укрыться за невозмутимостью и настолько в этом преуспел, что уже не в состоянии выйти из нее. Полностью исчез. Своей беспристрастностью он захотел возвыситься надо всем: от лагерей смерти до атомной бомбы и противостояния США-СССР, – но для этого ему пришлось стиснуть зубы и зажать все остальное так сильно, что ему теперь из себя и слова не выжать. Ему даже не разжать свои сфинктеры. Сломался. Не знает уже, кто он, что делает здесь и почему… Или же он изображает непонимание всего того, что с ним случается, и свое изумление перед этим. Полную оторопь человека перед человеческим уделом. Или же он пытается высвободиться. Выйти сухим из воды. Показать, что он тут ни при чем. Абсолютно чист. Незапятнан, безупречен: кремовые перчатки и чуть увядшая гвоздика в петлице. Решительно настроен остаться чистым. Человеком, несмотря ни на что, если вы следите за ходом моей мысли… Или же он неженка, укрывающий свою чувствительность под панцирем отсутствия… Полностью ушел в себя, чтобы избежать ударов. Замкнулся в себе. Провалился в себя, исчез. Или же убитая чувствительность, атрофировавшаяся от ежедневного столкновения с реальностью. Идеалист, убитый реальностью. Или же симулянт: особо злобный и дерзкий способ посмеяться над жизнью, показывая, что она с вами сделала. Некое тотальное и полностью пропущенное через себя осмеяние факта жизни. Изобличитель. Особо неумолимый перст, указующий на жизнь. Или же это жажда любви. Или, наконец, та самая штука.
– Штука? – спросила девица.
– Штука, – сказал Ла Марн, подмигивая ей.
– Какая штука?
– Та, что у Педро, – сказал Ла Марн.
– Грязная свинья, – возмутилась девица.
– Та, что и у Педро, – пояснил Ла Марн. – Коммунизм.
– Да ладно тебе, – сказал Педро.
– Можно быть прогрессивным и не будучи коммунистом, – добродетельно заметила шлюха.
– Вот именно, – подал голос Ла Марн. – Именно поэтому вы и находитесь в этом самом состоянии. Спросим у него, кто он?
– Он не разговаривает, – сказал Педро. – Слишком пьян.
– Может, у него имеется при себе адрес родителей, – предположил Ла Марн.
Джентльмен сидел очень прямо, бровь элегантно приподнята. Аркады делали улицу похожей на картину а-ля Джеймс Энсор [10] , и на этом фоне из конфетти, смеющихся масок, облапанных девиц и чудовищ он смотрелся очень непринужденно, словно сидел тут всю жизнь. Он не ответил Ла Марну и равнодушно дал себя обыскать.
10
Джеймс Энсор (1860–1949) – бельгийский художник. Импрессионист, реалист и визионер, он принадлежит к ведущим мастерам XX века.
– Ничего, – сказал Ла Марн. – Ни единого документа, полное инкогнито. Разумеется, это сделано умышленно. Должно, наверно, символизировать анонимного человека, просто человека.
– Можете засунуть себе свою метафизику знаете куда, – сказал Педро. – Все вы одурманены. Проводите время в разговорах о гуманном, гуманизме и, в конечном счете, превращаете это в пустую абстракцию. Человек в ваших руках стал болезнью.
Джентльмен по-прежнему оставался абсолютно безучастен к происходящему: пока Ла Марн обыскивал его карманы, он так и не вышел из своего отрешенного состояния.
– Так, так, так, – внезапно произнес Ла Марн.
Он держал в руке вырванный из журнала листок. Покрутил его.
– «Словарик великих влюбленных», – прочел он. – Вот оно что. Вот оно что, – повторил он, с нежностью посмотрев на загадочного персонажа. – Родственная душа. Он вырвал страницу из дамского журнала «Elle». Я этот журнал знаю, сам на него подписан. Я всегда нуждался в женском окружении. «Словарик великих влюбленных». Одно имя подчеркнуто.
Он прочел:
– «Гёльдерлин Фридрих (1770–1843). Он хотел абсолютной любви, большей, чем сама жизнь.»
Он прервался и повернулся к персонажу. Педро, Ренье и девица тоже его разглядывали. Похоже, котелок пребывал где-то далеко отсюда, хотя где именно, было трудно представить. Просто он был не здесь – со своей увядшей гвоздикой, белыми гетрами, кремовыми перчатками и приподнятой бровью. Он был не здесь, он просто оставил после себя свой гардероб. В этот момент Сопрано, подошедший перед этим к окну и со сдвинутой на затылок шляпой и кружкой пива в руке смотревший на шествие, повернулся, как бы движимый предчувствием, и увидел, что барон попал в чужие руки. Вокруг него было четверо, в том числе и уличная девка, а один из них, коротышка, с физиономией левантинца, как раз обыскивал карманы барона. Сопрано не стал бы беспокоиться сверх меры, поскольку сам каждый вечер обыскивал барона и ни разу ничего не нашел. Но он всегда боялся, как бы тот случайно от него не сбежал. Им мог завладеть любой: ведь что ни говори, а у Сопрано никаких особых прав на него не было, все же это не вещь и не собака. Предсказать реакцию барона было нельзя, в особенности потому, что ее у него никогда и не было, но он очень легко мог позволить кому – нибудь себя увести, а Сопрано совершенно не мог обходиться без человеческого присутствия у себя под боком. Так что он быстро подошел к группке, тем более что, к его удивлению, тип, шаривший в карманах барона, похоже, внезапно что-то нашел, и Сопрано был этим поражен настолько, что целую минуту стоял в оцепенении, забыв вмешаться.
– Так ты будешь читать или нет? – спросил Ренье.
– «Он хотел абсолютной любви, чистой, глубокой, великолепной, большей, чем сама жизнь… И он ее нашел. Он потерял не жизнь, а рассудок. Сюзетга Гонтард, жена банкира, который нанимает Гёльдерлина, выглядит такой же юной, как и ее дети; брюнетка с темными глазами, полными огня и нежности. Но банкир обнаруживает их страсть и выставляет поэта за дверь. Сюзетта, не вынося разлуки, умирает. И Гёльдерлин погружается в отсутствие. Он трогается рассудком, но это тихий, отсутствующий помешанный, которого просто мысленно здесь уже нет. Человек-призрак. Окаменевший ствол дерева. Он прожил так еще тридцать семь лет у столяра, который приютил его, возможно потому, что сам привык к дереву».
Ла Марн умолк и с разинутым ртом уставился на персонажа. Остальные тоже смотрели на него. Но барон, похоже, и не подозревал об этом. Он продолжал сидеть на табурете, очень прямо, бровь приподнята.
– Permesso [11] , – сказал Сопрано.
Он едва не вырвал листок из рук Ла Марна.
– Come, come, barone [12] ,– сказал он и, деликатно взяв его под мышки, заставил соскользнуть с табурета. Барон не сопротивлялся. Он стоял очень прямо – безукоризненная бровь, котелок. Сопрано его поддерживал.
11
Позвольте (ит.).
12
Идемте, идемте, барон (ит.).
– Надо же, и давно он такой? – спросил Ла Марн.
– Я нэ могу вас сказат, – произнес Сопрано с сильным итальянским акцентом. – Я знаком его только уно год. Очен изысканный человек. Come, come, baronemio [13] .
Он отвел его к столу, и барон сел, механически согнув колени. Сопрано отрезал кончик сигары, вставил ее ему в рот, зажег. Барон закурил, выпуская дым маленькими судорожными глотками, в такт дыханию. Он сильно напоминал механическую куклу. Ренье, Ла Марн, Педро и девица смотрели на него, не веря своим глазам. Таких, как он, наверно, оплачивает праздничный комитет, подумал Ренье. Сопрано улыбнулся им, легко встал и попрощался, коснувшись шляпы пальцем. Снаружи, под аркадами, под дождем конфетти проходили клоуны, пьеро и маски, и громкоговорители добавляли оперные арии к тому, что и так никто не рискнул бы назвать тишиной.
13
Идемте, идемте, мой барон (ит.).