Цветаева без глянца
Шрифт:
Стихи Марины Цветаевой <…> всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого. Не боясь вводить в поэзию повседневность, она берет непосредственно черты жизни, и это придает ее стихам жуткую интимность. Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние. Однако эта непосредственность, привлекательная в более удачных пьесах, переходит на многих страницах толстого сборника в какую-то «домашность». Получаются уже не поэтические создания (плохие или хорошие, другой вопрос), но просто страницы личного дневника и притом страницы довольно пресные. Последнее
говорит в одном месте Марина Цветаева; в другом, она свой стих определяет эпитетом «невзрослый»; еще где-то прямо говорит о своих «восемнадцати годах». Эти признания обезоруживают критику. Но, если в следующих книгах г-жи Цветаевой вновь появятся те же ее любимые герои — мама, Володя, Сережа, маленькая Аня, маленькая Валенька, — и те же любимые места действия — темная гостиная, растаявший каток, столовая четыре раза в день, оживленный Арбат и т. п., мы будем надеяться, что они станут синтетическими образами, символами общечеловеческого, а не просто беглыми портретами родных и знакомых и воспоминаниями о своей квартире. Мы будем также ждать, что поэт найдет в своей душе чувства более острые, чем те милые пустяки, которые занимают так много места в «Вечернем альбоме», и мысли более нужные, чем повторение старой истины: «надменность фарисея ненавистна». Несомненно талантливая, Марина Цветаева может дать нам настоящую поэзию интимной жизни и может, при той легкости, с какой она, как кажется, пишет стихи, растратить все свое дарование на ненужные, хотя бы и изящные безделушки [125] .
125
Цит. по: Брюсов В. Я. Собр. соч.: В 7 т. Т. VII. М: Худ. лит., 1975 С. 365–366.
Анастасия Ивановна Цветаева:
Однажды, когда ее пригласили выступить с чтением стихов в обществе «Свободная эстетика» в Литературно-художественном кружке в доме Вострякова, на Малой Дмитровке, она позвала меня ехать с собой:
— Вместе скажем стихи, ты их все знаешь.
— А удобно?
— Какое мне дело! Прочтем вместе — ведь получается же унисон? Мы же одинаково читаем…
Мы поехали. В большой комнате за эстрадой собрались за столом все поэты, которые должны были читать стихи. Председательствовал Валерий Яковлевич Брюсов. Худой, в черном сюртуке, с черным бобриком надо лбом и черной бородкой, с острым, взглядом темных глаз, отрывистая, чуть лающая интонация — он витал над сборищем поэтов, как некий средневековый маг. Персонаж из его нашумевшего в литературных кругах романа о средних веках «Огненный Ангел» (Марина, конечно, читала его, я прочла много позже). Увидев меня рядом с Мариной, Брюсов внезапно оскалил белые зубы.
— Нас как-то больше, чем предполагалось, — поэтов за этим столом… — сказал он, учтивостью быстрого широкого жеста затушевывая дерзость [15; 413].
Марина Ивановна Цветаева. Из очерка «Герой труда»:
Помню какую-то зеленую комнату, но не главную, а ту, в которой ждут выхода. Черная густая мужская группа поэтов и, головой превышая, действительно оглавляя — Брюсов. Вхожу и останавливаюсь, выжидая чьего-нибудь первого шага. Он был сделан тот час же — Брюсовым.
— А это — поэтесса Марина Цветаева. Но так как «все друзья в семье поэтов», то можно (поворот ко мне) без рукопожатий. <…>
Нацелившись на из всей группы единственного мне знакомого — Рубановича, подхожу и здороваюсь за руку, затем с ближайшим его соседом: «Цветаева», затем с соседом соседа, затем с соседом соседа соседа, и так на круговую, пока не перездоровалась со всеми — всеми, кроме Брюсова. Это — человек было около двадцати — все-таки заняло известное время, тем более что я, природно-быстрая, превратила проформу в чувство, обычай — в обряд. В комнате «царило молчание». Я представлялась: «Цветаева» Брюсов ждал. Пожав двадцатую руку, я скромно вышла из круга и стала в сторонке, невинно, чуть не по-институтски. И, одновременно, отрывистый, всей пастью, лай Брюсова:
— А теперь, господа, можно и начинать? [6; 26]
Анастасия Ивановна Цветаева:
Среди нас был Владимир Маяковский. Он был нашего возраста. По близорукости я не рассмотрела его. Ему было семнадцать лет. Читал ли он в тот вечер — не помню. Я тревожилась перед этим первым выступлением в огромной зале. Когда мы вышли на сцену (может быть, в форменных гимназических платьях?), публика приветственно заволновалась. Но «по высокому тону» этого литературного собрания аплодировать было запрещено.
В два — одинаковых — голоса, сливающихся в один в каждом понижении и повышении интонаций, мы, стоя рядом, — Марина, еще не остригшая волос, в скромной, открывавшей лоб прическе, я — ниже и худее Марины, волосы до плеч, — читали стихи по голосовой волне, без актерской, ненавистной смысловой патетики. Внятно и просто. Певуче? Пусть скажет, кто помнит. Ритмично.
Мы прочли несколько стихотворений. Из них помню «В пятнадцать лет» и «Декабрьская сказка». <…>
Был один миг тишины после нашего последнего слова — и аплодисменты рухнули в залу — как весенний гром в сад! Запрещенные в этом доме аплодисменты!
Мы стояли, смущенные (неумело кланяясь?) — откланиваясь, уходя, спеша уйти, а нам вслед неистово аплодировали… Выходили ли мы вновь? «Триумф», — говорили нам потом.
Это был первый вечер Марининой начинавшейся известности [15:413–414].
Рашель Мироновна Хин-Гольдовская (1863–1928), писательница, драматург. Из дневника:
Марина и Ася вдвоем читают Маринины стихи. Стройные, хорошенькие, в старинных платьях, с детскими личиками, детскими нежными голосами, с детскими вздохами, по-детски нараспев они читают, стоя рядышком у стенки, чистые, трогательные, милые стихи… Ужасно странное впечатление! — какое-то далекое-далекое, забытое, не нынешнее, словно на миг мелькнувшее во сне прошлое, которое сейчас-сейчас исчезнет [2; 70].
Борис Константинович Зайцев:
Две барышни, худенькие и миловидные, в одинаковых платьицах, читают с эстрады стихи — вдвоем, в унисон. Одна Марина, другая Ася, дочери профессора Цветаева <…>.
Стишки острые, колкие, барышни читают, щебечут, остроугольно, слегка поламываясь. Не только напев в унисон, но и улыбки, подергивания нервных лиц. Никакого спокойствия, основательности. Но к тогдашнему это подходило, даровитость же чувствовалась [1; 83].
Нина Герасимовна Яковлева:
Вспоминая Марину Ивановну, я мысленно обращаюсь в далекое прошлое. Москва, 10–12-й годы. Начало века. Литературно-художественный кружок <…>. Хозяином там Валерий Брюсов. И вижу как сейчас — Марину и Асю. Марина крепкая, ширококостная, подстриженная по-мальчишески. Ася тоненькая, с милым личиком, ростом пониже сестры. И вижу Макса Волошина. Толстый, невысокого роста, с копной густых волнистых волос, в длинной светлой рубахе, подвязанной узким ремешком по толстому животу. А по его правую и левую руку — Марина и Ася. Так они шествовали втроем по залам кружка, воскрешая образы Древнего Рима. [1; 484].