Цветаева без глянца
Шрифт:
— «Я — Блока?!! Да чем же, да как же… Да понимаете ли Вы, что Вы говорите?»
— «Своим ожесточенным восторгом…»
— «Я — кому-нибудь — что-нибудь — отравить?! О, знаете: Вы очень дурной человек!»
— «Я вам говорил, что Вы будете меня очень не любить.» Потом — со зла — говорю ему, что выстригла всю его книжку.
— «Жалко. Жалко, что не сдержали обещания — и самой книжки жалко.»
— «Я же только написанное, переплет остался, можно вклеить новые листочки.»
— «Нет, все-таки будет не то. И весь поступок нестройный: сначала написать, потом вырезать, потом заново написать, опять вырезать… Лирически мне не жаль!»
— «Но я то — сплошь
(Вчера у Бальмонта узнала, что меня какие-то «исты» пропечатали на букву е под заголовком: интимисты.)
— «Книжечка была дана Вам с доверием…»
— «Вам больше было дано, Вам душа была дана — с доверием.»
— «Я не брал на себя никаких обязательств.»
— «Принимая подарок Вы тем самым обязываетесь беречь его…»
— Но иногда дарят то, что ни самому, ни другому не нужно…» (К чести его сказать: эту реплику он проглотил, — или — тогда уж — не к чести — остроумия не хватило! — Жаль — немножко наглости больше — не в счет, а я бы любовалась и быстротой выпада и точностью.) Потом, в комнате:
— «Вам очень скучно?» (Он, прямо глядя в глаза:) — «Нет, не очень.» Потом, по какому-то поводу:
— «Нет, я люблю живое и настоящее…» Я, уже искренне смеясь:
— «Господи! У меня сейчас на губах горит…»
— «Скажите, ежели на губах горит…»
(Он или комедьянт — или маньяк — или ничтожество.)
— «Что Вы, в конце концов, думаете обо мне…»
— «По правде сказать — никогда не думал, но еже ли бы подумал, Вы наверное услышали бы много приятного…»
— «Приятного? Я уж и так его сейчас слышу со всех сторон…»
— «Ну, услыхали бы еще от меня…»
Явление его приятельницы. Истерическое поведение, она кого-то не может дождаться, ждать здесь не хочет, уж лучше дома сидеть, книжку читать — голос рвется, как нитка — если придет, угостите редиской, редиска в миске, — реплики НН, уснащенные его обычными: «неприятно», «ежели», «огорчительно» — она потом вернется, дома книжку читать, редиска в миске, — остолбенев, боюсь двинуться — уходит. Через секунду — последним фортелем — «НН! Я уйду и не приду, что взад вперед ходить, лучше совсем не приходить.» — Меню обеда, количество порций, упоминание о другом НН — тоже художнике — тоже живущем здесь (даже у моего (хорош — мой!) НН. в комнате) — чувствую что уже схожу с ума — и этот НН тоже не ест селедки. — НН: — «Давайте, я сейчас подумаю»… И я: — «А пока Вы думаете, я пойду. — До свидания.»
— Что? — [12; 190–195]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Е. Ланну. Москва, 6 декабря 1920 г.:
Дверь настежь: художник из Дворца (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения — просто — за сходство с Борисом — как первое, чему я улыбнулась после всего того ужаса).
— «М. И. Я к Вам! Я по Вас соскучился. Можно?» (Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи.)
— «Очень рада! Садитесь. Кушать будете?»
— «Все, что дадите!»
Аля: «М.! Он тоже голоден, как смерть!» Я: «Чудесно! Два таких аппетита в доме, — мне больше не нужно! Аля, разжоги!»
И — пошло! — Топлю, колю, пилю, сидят, едят.
— «Аля, мойся!» — К 11-ти мы на улице. — Куда идти? Пошли к Антокольским (соседям, он — поэт и неплохой). Съели очень много черного хлеба и ушли. Оттуда на Арбатскую площадь, — уже 12 ч., оттуда к Скрябиным, оттуда — в 2 ч. по домам.
Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как я, мне с ним весело — и абсолютно безразличен. Просто — для не сидения по вечерам в трущобе. — А о сходстве с Борисом — вот что: вьющаяся голова (хотя темная) — и посадка
53
Как таковой (фр.).
Идем вчера, смеясь, — вспоминаем.
— «Да, но наш баран — все-таки не баран! И в этом наше оправдание», говорит он.
Крылатый баран! — поправляю я и — внезапно — «от нашего барана до Пегаса — один шаг!»
Простите за всю эту ересь — это для характеристики. Иду вчера и думаю. — «Я дура. Премированная дура. Баран-поддевка — веселье. При чем тут любовь? Зачем всегда это бесплатное приложение? — Моя галантность? — Нет, глупость. — Надо же понять, наконец, что не всякое желание другого — насущное, что есть — в этой области и — м. б. — больше, чем в других — Прихоть. А я, всегда принимающая малейшую причуду другого au grand s'erieux [54] — просто дура!»
54
Слишком серьезно (фр).
— Но, дружочек, у меня есть одно оправдание: я невозвратна. Не потому, что я так решаю, а потому что что-то во мне не может вторично, — другие глаза и голос и та естественная преграда, которая у меня никогда не падает — ибо ее нет! — при первом знакомстве, и неизбежно вырастает — во втором. — Точно, заплатив дань своему женскому естеству (формальному!) — я внимательно занимаюсь изучением того, кто передо мной.
И это так невинно, что ни один — клянусь! — ничего не помнит [9; 160–161].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. Прага, 24 октября 1923 г.:
Пришел он ко мне впервые непосредственно от той, оторвавшись от нее, случайно встретив меня в гостях, ушел он от меня — непосредственно к ней, оторвавшись от меня, случайно встретив ее на улице.
Потом — его письмо и исповедь — и мое прощение (мой промах!). И после этой склейки (трещины!) — рассказ того: «Вы знаете, почему он к Вам вернулся? П. ч. он в то утро свез ее в больницу, а вечером был у Вас». Мотивировка: «не могу без женщины».
Та умерла одна, томясь по нем, зовя его, завещав ему всё, что у нее оставалось: свои чудные черные волосы.
Когда, долго спустя, уже давно расставшись, я однажды спросила его: «Но почему же Вы ни разу, ни разу не пошли?» он ответил: — «Раз зашел, она спала, такая тонкая, тонкая куриная шея, — все жилы наружу — я не мог»… И вздохнул.
Рассталась я с ним не из-за себя, а из-за нее, из-за ее одинокого смертного часа, из-за косы, которую он взял как дикарь — трофей, из-за глаз ее, которых я ему не могла простить. <…>